О Федоре Сологубе: критика, статьи, воспоминания, исследования
В. Келдыш. О «МЕЛКОМ БЕСЕ»
Автор романа «Мелкий бес» Федор Сологуб (Федор Кузьмич Тетерников; 1863—1927) — один из самых крупных русских литераторов конца XIX — начала XX столетия. Его творческий путь был долог. Уже с двенадцати лет он писал стихи, с начала 80-х годов всерьез занялся литературным трудом, а с 1892 года начал сотрудничать в журнале «Северный вестник» — в ту пору пристанище ранних символистов. Сологуб сближается с их кругом, со временем становится в нем одной из ведущих фигур, неотрывно связывая себя с этим литературным движением. Единственный среди своих сотоварищей, он удостоился уже в дореволюционное время двух собраний сочинений — сначала из двенадцати книг, а вскоре за тем и двадцатитомного (правда, вышли не все тома) — за пределами которых, однако, оставалось многое.
Поэт, прозаик, драматург, публицист, литературный критик... По существу, нет ни одного литературного рода, которому не была бы отдана щедрая дань. Но, принимая во внимание и эту обширность содеянного, и протяженность пути, можно удивиться другому. В литературном направлении, к которому был причастен Сологуб, происходили заметные сдвиги, сложная эволюция. Сам же он менялся меньше, чем кто-либо, почти не отступая от позиций, обретенных еще в 90-е годы. В письме к В. Я. Брюсову 1906 года А. А. Блок сказал о Сологубе: «...он принадлежит к нестареющим в повтореньях самого себя»1. То было не порицание, а указание на свойство творческой личности, которое Блок высоко ценил и о котором позднее высказался еще более красноречиво: «В современной литературе я не знаю ничего более цельного, чем творчество Сологуба»2. Но эта своеобразная неколебимость имела и оборотную сторону. На сочинения писателя нередко ложилась печать монотонии, что отмечала тогдашняя критика, охотно демонстрируя постоянные у Сологуба образные, тематические и прочие «совпадения», вплоть до излюбленных слов в его лексиконе.
Существеннее было другое постоянство — устойчивость декадентских черт мироощущения. Из творчества писателя не уходили фатально-пессимистические настроения. В них выразилась — и порою с пронзительной исповедальной силой — больная психика переломного исторического времени. Таковы многие явления его лирической поэзии.
Но, оставаясь в целом на почве декадентского ви́дения жизни, Сологуб преодолевал — в наиболее значительных своих сочинениях — свойственный декадансу герметизм. От замкнутых в себе драм индивидуалистического сознания до драм общего состояния человека в окружающем мире — таков, по существу, диапазон творчества писателя. Именно широтою содержания прежде всего и выделяется в сологубовском наследии роман «Мелкий бес», который создавался в течение десяти лет — с 1892 по 1902 год.
К большой повествовательной форме писатель обратился значительно раньше. В первом его, опубликованном в 1895 году, романе «Тяжелые сны», тоже живописующем кошмар русской провинции, «задатки» «Мелкого беса» — уже налицо: и в самом материале, и в некоторых устойчивых мотивах, и в образе главного героя. Но сочинение это, отмеченное серьезными художественными и прочими недостатками, встретило равнодушный прием у читателя и немногочисленную отрицательную прессу.
Писатель сетовал на то, что «вся первая половина» его литературного поприща «читателям не ясна, если не вовсе неизвестна»3. Лишь в «Мелком бесе» волновавшие Сологуба темы получили должный мыслительный и эстетический масштаб. С этого времени Сологуб приобретает, несмотря на разноголосицу мнений о нем, большой вес в нашей литературе. Друг за другом следуют издания романа. Спустя три года после первого отдельного издания (1907), свидетельствовала критика, «интерес к книге не только не угас, а возрос настолько, что получить ее в библиотеке удается немногим счастливцам»4. Этому сочинению многим обязано и повышенное внимание к последующей деятельности писателя, вопреки значительным ее неровностям, а порой и явным художественным срывам.
«Мелкий бес» — произведение сложное при кажущейся простоте, которая проявляется и в самой манере. Она одноцветна, лишена полутонов и нюансов. В увеличительном стекле гротеска предельно приближается к нам, приобретает особую наглядность, отчетливость внутренний облик характеров и явлений. Все как будто оголено, без утайки и укрытий.
К тому же очень активно прямое авторское слово. Оно вмешивается в повествование уже с первых строк. Вот они: «После праздничной обедни прихожане расходились по домам... Все принарядились по-праздничному, смотрели друг на друга приветливо, и казалось, что в этом городе живут мирно и дружно. И даже весело. Но все только казалось». Есть тут нечто, что отдаленно напоминает знаменитый зачин толстовского «Воскресения» («Как ни старались люди...» и т. д.)5. И то и другое начала — словно эпиграфы. И здесь и там — намек на возможное состояние жизни, «располагающей к миру, согласию и любви» (Толстой), но попранной самими людьми. И там и здесь — указующий авторский перст, дидактическая интонация, настраивающие на общую волну повествования. Он, этот «перст», сопровождает читателя и в дальнейшем, постоянно растолковывая суть изображаемого — и в отдельных репликах повествователя, и в более пространных отступлениях.
Но за внешней ясностью и почти публицистической откровенностью — непростое, многослойное содержание. В нем обобщения разных уровней — как ступенька за ступенькой, как расширяющиеся по воде круги.
Первый круг — автобиографический. «...Сын портного и прачки, я 25 лет был учителем гор[одского] уч[илища]...»6 — сказал о себе писатель. В сухой строчке — напоминание об опыте тяжкой жизни, особенно ее первой поры. Рано умер отец, мать пошла в прислуги. Подросток, обладавший ранимой психикой, сполна получил свою долю унижения от жизни «в людях». У Сологуба есть рассказ «Утешение» о «кухаркином сыне» Мите, о бесприютном его существовании в каморке при кухне, о материнской «озлобленной любви, которая так обычна у бедных людей», о хозяйской спеси, о бездушии наставников из училища (среди них — и учитель Ардальон Сергеевич, «тезка» Передонова), о розгах за незначительные проступки и о разрушительном душевном процессе, развившемся у тринадцатилетнего Мити под гнетом этих и еще более мрачных впечатлений бытия. Он понял, что ему ничего не нужно в этой «грубой жизни», с ее «безобразной обыденностью», и лишь в смерти нашел «нелживое обетование», спасительный выход. Рассказ, конечно, автобиографический. Уже в детском, «дотворческом» сознании возникали неотвязные темы будущего писателя.
Самостоятельная жизнь (три года в петербургском Учительском институте, затем десять лет, с 1882 года, школьного преподавания вдали от столицы) не рассеяла сумрака. Общественно-политическая реакция 80-х годов принимала особенно возмутительные формы в застойной провинциальной глухомани, где очутился Сологуб. Молодой учитель столкнулся с одним из самых губительных последствий этого — калечением юных душ.
Вернувшись в Петербург в 1892 году, Сологуб еще пятнадцать лет занимался педагогическим трудом. Он был привязан к своей профессии, любил детей и негодовал по поводу бюрократизма и мертвечины в школьном образовании, духовной запущенности и невежества учительской массы, по поводу общественных условий, породивших сии явления. Все это — темы его острых публицистических выступлений того времени. Учебное начальство, недовольное ими, «помогло» Сологубу уйти в отставку7.
Вот биографический пласт, который лег в основу «Мелкого беса» и других произведений писателя, так или иначе обращавшихся к школе.
Важен и литературный фон, на котором возникли они. В 90-е годы болезненные вопросы воспитания все сильнее притягивают к себе художников слова, очеркистов, публицистов. В тот самый 1892 год, когда Сологуб начал писать роман, появилась известная повесть Н. Г. Гарина-Михайловского «Детство Темы», а в следующем году — другая часть его большого автобиографического повествования — «Гимназисты». Писатель рассказал здесь о пагубном влиянии официальных устоев, консервативной семьи, реакционной системы образования на духовное становление вступающего в жизнь человека. Образ детства у Гарина — образ изначально доброго человеческого естества. Но оно никнет под тяжестью дурных обстоятельств.
Мы мертвы, давно мертвы...
Так начинается одно из стихотворений Сологуба. А вот в «Мелком бесе»: «Только дети, вечные неустанные сосуды божьей радости над землею, были живы, и бежали, и играли,— но уже и на них налегала косность, и какое-то безликое и незримое чудище, угнездясь за их плечьми, заглядывало порою глазами, полными угроз, на их внезапно тупеющие лица».
Косные чудища, уродующие живую жизнь в истоках ее,— это и школа, и учреждения власти, представленные отцами города, посещаемыми Передоновым,— предводителем дворянства, прокурором и др. Именно с этими персонажами, речи которых — платформа политического ретроградства, входит в «Мелкий бес» разоблачительная общественно-политическая линия. Мы слышим о пользе розог в школе, о том, что «все государственные должности, кроме самых низших, разумеется, должны находиться в дворянских руках», о том, что «в сельском населении России вообще мало развиты чувство долга и чести» и пр. Об одном из персонажей этого рода сказано: «Как будто кем-то вынута из него живая душа и положена в долгий ящик, а на место ее вставлена неживая, но сноровистая суетилка». Вспомним еще раз: «Мы мертвы, давно мертвы». Директор гимназии Николай Васильевич Хрипач не высказывает явно обскурантских мыслей, ибо руководствуется «правилами общепринятого умеренного либерализма», однако в согласии с «законами или распоряжениями начальства». Поэтому и он мертвая душа, заводная кукла, думающая и рассуждающая в духе «министерского циркуляра», произносящая безжизненно механические слова. Всего лишь провинциальное начальство перед нами. Но это — зеркало всей большой системы. Аномальна от начала и до конца история с инспекторством Ардальона Борисыча Передонова. Однако ведь и его больное сознание работает в направлении того, что поощряется сверху. Чем мракобеснее, тем надежней. «Не сомневаюсь, что в ваших руках дело выиграет»,— снисходительно замечает предводитель дворянства Верига Передонову в ответ на заверения последнего о неприязни к социалистам, конституции, сельским школам и пр.
Думая о герое Сологуба, трудно не вспомнить знаменитый рассказ Чехова «Человек в футляре», появившийся четырьмя годами раньше окончания «Мелкого беса». Тем более что он упомянут в романе, хотя и своеобразно. На вопрос собеседницы о «Человеке в футляре» Передонов отвечает: «Я не читаю пустяков... Я все хорошие книги раньше прочел... Не стану же я читать того, что теперь сочиняют». Это — своего рода литературная игра. Герой «Мелкого беса» словно не хочет замечать ближайшего литературного родственника. А между тем, если отвлечься от чуждой Чехову «метафизики» романа и посмотреть на учителя Беликова и учителя Передонова как на социально-психологические типы, параллель эта окажется, по существу, неизбежной. После Чехова наиболее последовательное и законченное выражение «футлярной» темы мы найдем именно у Сологуба.
В рабьем страхе перед властью и перед жизнью вообще, принимающем маниакальный характер, сходятся оба героя. Сходятся и в другом. Духовному рабу недоступно представление о свободе, зато понятно и близко стремление подчинять других. Казалось бы, озабоченный лишь тем, чтоб спрятаться от «внешних влияний», Беликов, однако, зловеще вторгался в окружающую жизнь уже самим своим духовным существом— «давил нас всех», говорит рассказчик. «Под влиянием таких людей, как Беликов, за последние десять—пятнадцать лет в нашем городе стали бояться всего». Самая глубокая мысль, заключенная в чеховском типе,— о нерасторжимости, «родственности» рабства и деспотизма.
Мысль эта особенно важна и для «Мелкого беса». Рабский испуг перед враждебной действительностью развязывает у Передонова мстительные инстинкты. Учитель Коваленко из «Человека в футляре» называет Беликова «фискалом». Но о доносительстве Беликова по начальству ничего нет в рассказе (напротив, он всегда в страхе, чтобы «не дошло до начальства»), кроме единственный раз высказанного намерения сообщить «господину директору» гимназии содержание разговора с Коваленко. А у Передонова доносы становятся основным содержанием жизни. Герой «Мелкого беса» — иная вариация «футлярного» типа. В нем резко нарастает хищная агрессивность, жестокость. И в этом есть своя историческая логика (что бы ни думал по сему поводу сам писатель). В условиях назревающего общественного переворота (напомним — роман был закончен в 1902 году) именно подобной эволюции можно было ожидать от мещанско-обывательского подполья страны.
Нелепость Беликова по-своему уникальна и, однако, согласуется со всем тем абсурдным, «ненужным, вздорным», что происходит в породившей его российской провинции. Один из читателей написал автору по поводу рассказа: «...столица Вас плохо поймет, а провинция будет бесконечно благодарна...»8. А в другом читательском отзыве было сказано противоположное: «Вся Россия показалась мне в футляре»9. Эти слова мог произнести и Чехов. По существу, он и произнес их в конце рассказа, когда устами одного из действующих лиц разъяснял тему «футляра», адресуя ее многообразным явлениям духовного рабства во всей русской жизни.
Нечто подобное и в «Мелком бесе», в самом масштабе художественного обобщения. Передонов, с его косностью, тупоумием, суевериями, всеобщей запущенностью, корнями врос в свою захолустную почву. И перенести этот «цветок» на почву, скажем, петербургскую нельзя никак. Там его, вероятно, сочли бы монстром. Тут до поры его и понимают и принимают, а в его аномалиях видят лишь бытовые чудачества («петрушку валяет», как постоянно выражается его сожительница Варвара). Но одно дело — Передонов как личность с ясно очерченными индивидуальными свойствами. Здесь он «провинциален» от начала и до конца. Другое дело — Передонов, «передоновщина» как имя и обозначение нарицательные, смысл которых гораздо более широк.
«...Крылатое слово «передоновщина» сразу вошло в обиход русской жизни и литературы...»10 — писал Р. В. Иванов-Разумник. Подобные нарицательные образы-понятия, извлеченные из крупных художественных явлений, были хорошо знакомы русской литературе истекшего столетия. Вспомним — «обломовщина», «чичиковщина», «карамазовщина»... В этот ряд значительных художественных обобщений встала и «передоновщина», воспринятая многими как олицетворение опасного социального зла, и уже не локального, не узко провинциального, а со всерусскими историческими истоками. Признаки мрачного былого — 80-х годов, кризисной поры русской жизни, художественно сгустились в повествовании.
Но современникам первых лет XX века открывалось в романе не столько недавнее прошлое само по себе, сколько прошлое в настоящем. В сочинении Сологуба они увидели беспощадное обнажение той тлетворной почвы, на которой произрастала новая реакция против освободительного движения. «Для нас Передонов понятнее, чем для поколения предшествующего»,— замечал критик В. Боцяновский, находя в нем предвидение психологии черносотенца, будущего карателя революции11. Вл. Кранихфельд писал о Передонове, «родном сыне российской государственности, безропотно подчинявшемся всем ее внушениям»12. Е. Аничков резюмировал: «Царит «передоновщина». Она властвует и по сей час. Обернитесь, и вы нащупаете ее в самом современном, на ваших глазах сказывающемся озверении, которым кровавится Русь, поднявшая голову и услышавшая призывные голоса»13.
Были и совсем другие прочтения романа. Но мы говорим пока о тех, что относили произведение Сологуба к явлениям социально-критического творчества. В статье 1913 года «К вопросу о политике министерства народного просвещения» В. И. Ленин назвал «заслуженнейшим Передоновым» некоего крупного государственного чиновника, поставленного «на виднейшие места в области «работы» (сыскной и палаческой «работы») нашего министерства народного одурачения»14. До «Мелкого беса» ни одно произведение русского писателя-модерниста не воспринималось в таком остром общественно-политическом контексте.
И это отвечало некоторым важным сторонам романа, как и общей авторской позиции, все активизировавшейся в ту пору. В годы первой русской революции общественный темперамент Сологуба выходит из берегов. В его «политических сказочках» и политической лирике, проникнутых сочувствием к борьбе народа, соединились гражданская страсть и бич сатиры.
Любопытна и дальнейшая эволюция образа Передонова. Казалось, с ним было покончено в «Мелком бесе». Но он неожиданно возродился в романе «Дым и пепел» (1912—1913), последней части трилогии «Творимая легенда». Ардальон Борисыч не только очутился на свободе. Он получил вожделенную им свободу садистической власти над людьми. Жалкий учителишка стал вице-губернатором, творящим жесточайшую расправу над бунтовщиками в революционные дни, ненавистничающим и насильничающим в тесном союзе с черносотенцами. Суждения критики 900-х годов о внутреннней близости героя «Мелкого беса» оголтелой политической реакции наглядно, воочию подтвердились в «Дыме и пепле». Развитие одного из основных образов в творчестве писателя увенчалось острой социальной сатирой.
Мы говорили об одной из особенностей книги Сологуба — разном уровне обобщений. Можно проследить, как движется мысль автора от типических пороков школьной системы в уездном захолустье к провинциальному быту в целом и от него — к общероссийскому социальному злу. Обобщения, о которых шла речь, достаточно широки и вместе с тем конкретны, историчны, социальны. Они — в русле реалистической русской классики прошлого столетия. Но только ими не объяснить «Мелкого беса».
Надо подняться еще на одну ступень, еще на один уровень обобщения, связанный с широкой философской мыслью писателя о жизни. Сологуб и в этом случае соприкасался с отечественной художественной традицией, но вместе с тем во многом ее деформировал.
Русская литература всегда жила столько же «временным», сколько и «вечным», общечеловеческим,— жизнь и смерть, сущность человека и его назначение в мире, человек перед лицом тайн бытия, возможности познающей мысли. Философскую всеобщность содержания обрело искусство Толстого и Достоевского. Умение говорить о текущем, об отдельном и личном с точки зрения века, мира, бытия вообще — один из важнейших уроков, завещанных великими писателями новому литературному поколению. Ведь путь художников рубежа XIX—XX веков отмечен особенно интенсивными философскими исканиями. Настойчивое стремление осмысливать жизненный процесс в свете универсальных начал существования свойственно всем основным художественным направлениям этой эпохи. Однако глубоко различным оказывалось само осмысление.
Искусству модернизма присуще не только постоянное тяготение к «вечным» вопросам, но вместе с тем и к их метафизическому, отвлеченному от исторического содержания, толкованию. Все это имеет прямое отношение к «Мелкому бесу». Здесь другая сторона его проблематики, о которой тоже немало писали в свое время, решительно возражая против уже известных нам его интерпретаций как социального романа. В столкновении разных точек зрения отражалась сложность самого произведения. Сказав (мы помним) о «крылатом слове «передоновщина», Иванов-Разумник сразу же оспорил популярную версию. «Не надо только понимать это слово так узко, как поняли его многие читатели и критики. Видеть в «Мелком бесе» сатиру на провинциальную жизнь, видеть в Передонове развитие чеховского человека в футляре — значит совершенно не понимать внутреннего смысла сологубовского романа. Не одна провинциальная жизнь какого-то захолустного городишки, а вся жизнь в ее целом есть сплошное мещанство, сплошная передоновщина...»15
Критик А. Чеботаревская, жена писателя, постоянно комментировавшая его произведения, тоже сетовала по поводу чрезмерного распространения «бытообличительной», «историко-гражданственной» точки зрения («Целая литература создалась уже, рассматривающая этот роман как продукт восьмидесятничества, а героя его — Передонова как порождение общественной реакции и провинциального мракобесия»16,— неодобрительно писала она), отстаивая взгляд на сочинение Сологуба как целиком надбытное, символико-философское.
Но возможно ли отрешиться от бытовых, общественно-исторических и прочих реальностей романа, столь ощутимых и достоверных? Точно так же нельзя пренебречь (а это тоже пытались делать) символическим смыслом произведения.
Повествование развивается в двух планах, тесно связанных. Правда, они находятся в неодинаковом положении по отношению к авторскому замыслу. А он состоял не в том, чтобы умалить значение упомянутых реальностей, но в том, чтобы подчинить их объяснение метафизической мысли. Иными словами, представить их как проявление изначальной, неизменной и — по Сологубу — глубоко разрушительной сущности бытия.
Так было во всем творчестве писателя. Черты декадентской концепции человека в особенно обобщенном, философическом, афористичном выражении явила лирика Сологуба. Ее неустанный мотив — роковое отчуждение между человеком и миром:
Голосим, как умеем.
Глухо заперты двери,
Мы открыть их не смеем.
А следствие — искажение самой природы человеческой, проникающейся ожесточением, злыми и губительными для нее инстинктами:
Люблю летать я в поле оводом
И жалить лошадей,
Люблю быть явным, тайным поводом
К мучению людей.
Я злой, больной, безумно-мстительный,
За то томлюсь и сам.
Мой тихий стон, мой вопль медлительный —
Укоры небесам.
Близкое содержание — и в «передоновщине». Герой романа воплощал, конечно же, определенную социально-типическую характерность. Но воплощал также и вневременные начала, к которым хотел возвести автор все «временное».
Передонов «не принимал никакого участия в чужих делах»; «ничто во внешнем мире его не занимало»; «Быть счастливым для него значило... замкнувшись от мира, ублажать свою утробу»; «Все люди и предметы являлись ему бессмысленными, но равно враждебными». Эти характеристики фундаментальны. Но если отчужденность Передонова «исторического» шла от социального быта, от провинциально-обывательского утробного эгоизма, «футлярных» страхов, косной тупости, то в символическом плане романа истоки этого состояния более глубоки. «Тупость» к «внешнему миру» — родовая (а не только видовая) черта. Единение с ним недоступно значительной части рода человеческого («Он был слеп и жалок, как многие из нас»,— сказано о герое романа), ибо «глухо заперты двери». Испуганная непонятной и враждебной действительностью, личность проникается ненавистью к ней. У Передонова застилают все «злоба и страх». И, по мере того как «тоскливый страх» переходит в «безумный ужас», желание «напакостить» переходит в «готовность к преступлению». Пусть и в крайних, уродливых формах, по здесь предстает всеобщность жизни (как ее видит автор), почти неизбежно отторгающей от себя человеческую индивидуальность. Сострадательная интонация, которая робко, редко пробивается в повествовании, обращена не собственно к Передонову, а — в его лице — к обделенной человеческой натуре, для которой закрыты доступы к познанию бытия («Он и сам не сознавал, что тоже, как и все люди, стремится к истине... Он не мог найти для себя истины, и запутался, и погибал»). Но смягченные нотки решительно теснятся чувством ужаса перед тем злом, которое способен сотворить отчужденный человек.
Мы еще упомянем о взаимоотношениях главного героя с другими персонажами, где ясно видно, как лично «передоновское» вливается в «передоновщину» — общие свойства людские. Своего рода кульминацией является в этом смысле сцена маскарада. Казалось бы, невинное и обещающее быть радостным празднество! Но, как сказано в самом начале книги,— «все это только казалось». За маскарадными личинами — морда зверя. И нужен только ничтожный повод... Участники сборища, взбешенные, что им не досталось приза, набрасываются на его обладателя, одетого гейшей. «Началась дикая травля... Толпа с гейшею в середине бешено металась по зале, сбивая с ног наблюдателей...— Бить их всех надо! — визжала какая-то озлобленная дамочка... Какой-то свирепый молодой человек вцепился зубами в гейшин рукав, и разорвал его до половины. Гейша вскрикнула: — Спасите!.. Какая-то дамочка ухватила гейшу за ухо, и трепала ее, испуская громкие торжествующие крики». И когда обезумевший Передонов устраивает пожар в здании, то это — естественное завершение общего безумия. Перед нами — Передонов «массовый», «передоновщина» в действии.
В малой капле отражается целое. Для автора маскарад в «Мелком бесе» — миниатюрное подобие всего окружающего мира. То, что происходит в затхлом уездном быту, разыгрывается и на гораздо больших исторических площадках. В рассказе Сологуба «В толпе» (он вошел в его сборник «Книга разлук», 1908), посвященном позорно знаменитой катастрофе на Ходынке17, мы встретимся со словесной «формулой» из повествования о Передонове: «Громадная земная толпа насквозь пронизана была злобою и страхом (курсив мой.— В. К.)». Правда, события, изображенные тут, пострашнее тех, что в «Мелком бесе». Но их внутренний смысл единый — пробуждение зверя в человеке. Отсюда — и похожесть описаний. В толпе (из одноименного рассказа) «кусались», «хватали друг друга за горло», одна баба «залезла пальцами в рот другой и рвала ей рот» и т. п.
В романе «Творимая легенда» (первоначальное название — «Навьи чары») изображены расправы над участниками освободительной борьбы (время первой русской революции). Она попирается силами неотвратимого зла, предстающими в том или другом социальном обличье, но коренящимися в самой человеческой природе.
Этот по-декадентски опустошительный взгляд соприкасался с ранней экзистенциалистской философией. Философ Лев Шестов, соотечественник и современник Сологуба (кстати сказать, почитавший его) развивал идеи метафизического одиночества человека и проистекающих отсюда изначально «злых» свойств его натуры. Однако для многих читателей (о чем уже говорилось) важнее и ближе «вселенских» начал были наблюдения автора «Мелкого беса» над российской общественно-исторической действительностью. Они наводили на остросоциальные раздумья о причинах окружающего зла. Мы и до сих пор воспринимаем произведение Сологуба в границах этих двух полюсов мысли — с одной стороны, до крайности отвлеченной и, с другой, предельно конкретной.
Но есть в романе и еще один смысловой уровень, осложняющий его содержание, еще один обобщающий план повествования. Он значительно шире плана непосредственно исторического и вместе с тем гораздо конкретнее собственно философского плана. Вот что писал Блок в 1907 году, по выходе первого отдельного издания «Мелкого беса»: «...Передонов — это каждый из нас, или, если угодно, скажу мягче: в каждом из нас есть передоновщина, и уездное захолустье, окружающее и пожирающее Передонова, есть нас всех окружающая действительность, наш мир, в котором мы бродим, как бродит Передонов вдоль пыльных заборов и в море крапивы»18. Из смысла высказывания совершенно ясно, что «наш мир» — это уже не мир «от Адама», а мир сегодняшний и что «каждый из нас» — это участник текущего жизненного процесса, а не человек «вообще». Сам автор в предисловии ко второму изданию книги присоединился к мнению, что «каждый из нас, внимательно в себя всмотревшись, найдет в себе несомненные черты Передонова», и сходным образом истолковал это мнение: «...мои милые современники, это о вас я писал мой роман...»
Не отвлеченные «сущности», но, с другой стороны, и не только российскую действительность, а некие общие черты современного мира в целом, современной личности в их отношении ко временам минувшим — имел в виду Сологуб (как и Блок) в данном случае. Сказав, например, что «восхитительное тело» Варвары «являлось только источником низкого соблазна», повествователь горестно сокрушается: «...и воистину в нашем веке надлежит красоте быть попранной и поруганной».
В таком же контексте — «наш век» и прошлое — возникает фигура главного героя. Характерно назвав свою статью о «Мелком бесе» «Измельчавший русский Мефистофель и передоновщина», критик А. Измайлов вопрошал: «Стоило ли жить десятилетия, болезненно претерпевать всевозможные эволюции, чтобы, начав Онегиными и Печориными, через фазы Чичиковых, Тамариных19 и Обломовых спуститься до Передонова? Стыдно за Мефистофеля, разменявшегося на медные гроши...»20
«Передоновщину» действительно можно толковать и как итог эволюции, точнее — деградации, определенного жизненного и литературного типа. Тут новая грань содержания романа.
Противостояние отдельной личности среде, широко запечатленное литературой прошлого века, нередко окружалось драматическим, а то и героическим ореолом. К концу столетия, в преддверии освободительных бурь, еще более обостряется это чувство личности. Конфликт между обществом и индивидом предстает в особенно напряженных формах. Одна из наиболее распространенных литературных коллизий той поры — полное отпадение человека от окружающего неправедного социального мира («Живой труп» Л. Толстого, сибирские рассказы Короленко, произведения раннего Горького и др.).
Вместе с тем достоянием литературы становилось все чаще разложение индивидуалистического сознания. Гордыня одинокого «я» сплошь и рядом оборачивалась полным духовным обнищанием, «мелкобесием». Былая драма превращалась в комедию, даже фарс. Точнее — трагикомедию, трагифарс. Ибо по мере духовного обессиливания нарастала озлобленность. С убыванием разума прибывал слепой, темный инстинкт, опаснейший для окружающих. Именно таковы Передонов и «передоновщина».
Очень важен фантастический образ недотыкомки — своеобразного двойника Передонова. Они отражаются друг в друге. Недотыкомка — не просто наваждение. Это — образ мира, как его видит отпавшая от него личность. Видит бесовскою игрой. Но, рожденная больным, испуганным воображением, недотыкомка обладает всеми чертами «передоновщины». Она мелко пошлая, безличная («маленькая тварь неопределенных очертаний»), «грязная», «противная» и одновременно «страшная», злобная.
Недотыкомка возникает в повествовании не сразу, а ближе к середине. Ее появление связано с начинающимся умопомешательством Передонова, которое, конечно, означает гораздо большее, чем «просто» психическая болезнь. Это — закономерный итог полного распада личности, утрачивающей все связи с действительностью. Ситуация абсурда постепенно становится господствующей в художественном мире романа. Она соответствует, по мысли автора, ситуации современного ему мира, где процесс отчуждения человека, «ослепленного обольщениями личности и отдельного бытия», приходит к своему «абсурдно-логическому» концу.
Для нас, сегодняшних читателей «Мелкого беса», особенно ценна, пожалуй, именно эта, исторически значимая, сторона его сложного и противоречивого содержания. Судьбы индивидуалистического сознания — больной вопрос мировой литературы XX столетия, который всегда приковывал к себе самых крупных художников слова. И многим из них — в том числе совершенно чуждым общефилософскому миросозерцанию Сологуба — его роман мог сказать, однако, нечто очень важное. Он — из тех значительных произведений русской литературы, которые формировали представление о трагикомедии индивидуализма в истории нашего времени, воспринятое и развитое позднейшим литературным движением.
Характерно, что Горький назвал «Мелкого беса» (в беседе с писательницей Н. И. Петровской) «хорошей, ценной книгой»21. И примечательно, что это было сказано в том самом 1908 году, когда он писал свою известную статью «Разрушение личности». Статья трактовала о «неуклонном процессе духовного обеднения человека» как следствии «агонии индивидуализма» на рубеже XIX — XX столетий. И именно на примерах исторической эволюции типов русской и европейской литературы подтверждал свои выводы автор — эволюции от героического к трагикомическому, «от Прометея до хулигана». «Хулиганство» в этом контексте — понятие не бытовое, не обиходное; это — «результат психофизического вырождения личности» на почве атрофии «социальных чувств». «Основной импульс его (хулигана — В. К.) бессвязного мышления... — вражда к миру и людям, инстинктивная, но бессильная вражда и тоска больного...»22 К герою «Мелкого беса» все сказанное приложимо в полной мере.
Этими мыслями был захвачен писатель на протяжении всей своей дальнейшей деятельности и художника и публициста. Последнее его произведение, роман «Жизнь Клима Самгина», стало и своего рода завершением постоянной у Горького темы краха отчужденного «я».
Соприкосновения Сологуба и Горького, разумеется, не заходят слишком далеко. В других отношениях — между ними пропасть. В творчестве Горького на одном полюсе — процесс «разрушения личности», на другом — возрождения. Спасение от индивидуалистической пагубы — в коллективном социальном творчестве человека. По Сологубу, спасения нет. Впрочем, это конечный итог мысли писателя, не исчерпывающий всего ее содержания. Поиски идеала присущи и Сологубу.
В «Мелком бесе» отразились и эти поиски, и этот итог. Автору романа чужды общественные надежды. Но он хочет найти нравственно-эстетический противовес засилью «передоновщины». Этому посвящена особая линия повествования, связанная с образами сестер Рутиловых и гимназиста Саши Пыльникова. И тут снова сталкивались в критике самые крайние точки зрения. Толкование А. Горнфельда, возмутившегося «чудовищным напряжением похоти, которое вложено... в рассказ о том, как молодая девушка развращает невинного мальчика», А. Блок оценил как искажение «смысла всего романа». Сам он увидел в эпизодах «невинных любовных игр» «родник нескудеющей чистоты и прелести», найденный «в обыденности»23. Это близко замыслу Сологуба, хотя и не объясняет его до конца.
Противопоставить два полярных, враждебно несовместимых состояния человека в мире — реальное и чаемое — имел в виду писатель: животный страх тех, кто увидел вокруг себя только недотыкомок,— и наивная радость тех, кому жизнь открывалась как праздник. Передонову недоступна та жизнь, которая «одна только и создает истинные отношения, глубокие и несомненные, между человеком и природою...». Между тем близость к естеству бытия, к животворным природным инстинктам — высшая ценность. Именно это прежде всего и хотел сказать писатель, изображая отношения Людмилы и Саши. «Язычница я, грешница,— «исповедуется» Людмила.— Мне бы в древних Афинах родиться... Говорят, есть душа, не знаю, не видела... Я тело люблю...» Языческая античность, с ее культом «наготы и красоты телесной», и есть, по Сологубу, идеальное человеческое состояние — жизнь в согласии с природой и по законам красоты.
Но соприкоснувшись с атмосферой «нашего века», идеальное начало значительно утрачивает в своей чистоте. Справедливо суждение о «двойственном отношении Сологуба к самым ярким и притягательным героям романа»24. Здесь «языческие» зовы тела — и пряный душок эротики в провинциально-декадентском вкусе. Порывания к красоте, оборачивающейся «парфюмерной» мещанской красивостью. Неразвиты нравственные понятия сестер Pyтиловых. Частью своего существа и они — в обывательском плену.
Но хоть и плененная, с «пятнами» дурной среды на ней, а все-таки красота! Она излучает свет. Только этот свет не способен рассеять окружающую его мглу. Упования напрасны. В современном мире «идеальное» — за порогом осуществления. И в «Мелком бесе», и во множестве других сочинений Сологуба — это утешительная сказка, «творимая легенда» на фоне устрашающей реальности. Бытовые, казалось бы, сцены снова уводят нас к более широким, символическим «смыслам». И они часто открываются читателю благодаря историко-культурным — литературным, мифологическим — ассоциациям, к которым так любили обращаться писатели круга Сологуба25.
Как неоднозначно содержание, так неоднозначны и выразительные средства романа. Главный герой особенно красноречив в этом смысле. Он и похож и не похож на свое окружение. В каждом из его «спутников» есть те или другие черты «передоновщины». Вспомним, с какой злобной тупостью добропорядочные обыватели, гости Передонова, вместе с ним пакостят стены комнаты, чтобы досадить хозяйке дома («Плевали на обои, обливали их пивом... лепили на потолок чертей из жеваного хлеба»). Или — старик Богданов, инспектор народных училищ: «...чуть услышит что-нибудь новое или тревожное,— и уже лоб его наморщивается от внутреннего болезненного усилия и изо рта вылетают беспорядочные, смятенные восклицания». Совсем «передоновский» рабий страх! Или те, кто поверил бредовым домыслам Передонова насчет девочки, переодетой гимназистом? О чем-то подобном мы уже читали. Помните, как чиновники губернского города NN из «Мертвых душ» готовы предположить, «что не есть ли Чичиков переодетый Наполеон»?
Но в образе Передонова все эти рассеянные порознь черты собраны вместе и предстают в гипертрофированном, предельно сгущенном выражении. Для этого нашлись особые приемы. Точнее — не особые, а резче подчеркнутые, чем в других случаях. Автор писал в предисловии ко второму изданию: «...все... в моем романе основано на очень точных наблюдениях...»; «Этот роман — зеркало... Многократно измеренное и тщательно проверенное, оно не имеет никакой кривизны». Если принять буквально эти слова — в смысле «зеркально» точного отражения «натуры» — возникнут естественные сомнения. Ведь писателя постоянно влекло как раз к художественной «кривизне». Именно искусство сатирического «преувеличения» реальности, гротескового ее освещения демонстрирует фигура Передонова. Память о Гоголе не исчезает в манере автора «Мелкого беса».
Как и память о Достоевском. Показательно, что даже иные доброжелательные к роману критики сетовали на то, что автор «дал патологический наклон» своему герою и тем самым «отнял» у него «огромную долю... значительности и типичности... Страшный в своей реальной несомненности тип приблизился к «исключительному случаю»...»26. Что же касается ряда недоброжелателей, то они толковали творчество писателя как чуть ли не бред больного. В свое время точно такие упреки обрушивались на произведения Достоевского, якобы замкнутые лишь в сфере патологических казусов и психических аномалий. Отвечая оппонентам, Достоевский утверждал, что его «исключительное» и есть «самая сущность действительного»27. В больном сознании часто искал великий писатель квинтэссенцию явлений окружающего бытия, объяснение извращенной «нормы» человеческих состояний. Сологуб пытался следовать этому пути. «Мелкий бес» — одно из тех первых на русской почве крупных сочинений, которые возвращали — хотя и со значительными потерями — к художественным открытиям Достоевского, не понятым очень многими современниками писателя.
Русские символисты (и близкие к ним литераторы) — в том числе А. Блок, А. Белый, А. Ремизов и другие — вообще относились с пристальным интересом к творчеству только что названных писателей. Тяга к «глобальным» вопросам существования и к условно-метафорическим формам их воплощения — характерные признаки искусства, которому служил Сологуб. Для решения этих задач понадобился творческий опыт Гоголя и Достоевского — и именно в сопряжении. Сопрягались пронзительное ощущение уродств действительности (у Гоголя), ее напряженного драматизма и раздирающих противоречий, поэтика «исключительного» (у Достоевского) и особая экспрессия стиля (у обоих), то и дело чуждавшегося внешнего жизнеподобия. Этой традиции немалым обязан образ мрачно катастрофического, кризисного времени, который возникает в ряде явлений литературы русского модернизма. Вместе с тем ее питали и другие представления, которые, по существу, означали отказ от традиций либо вели к полной их трансформации. Это прежде всего — представления о вторичности социальных, исторических, общественных и тому подобных категорий по отношению к надвременным, внеисторическим, изначально равным себе сущностям. Отсюда — часто двойственная природа образа. Он — и отражение реального, и одновременно условный знак отвлеченно метафизической мысли. К тому же у Сологуба эта метафизика густо пессимистична.
Но к ней вовсе не сводимо содержание главного сочинения писателя, которое стало в ряд значительных явлений русской литературы рубежа веков. В этой книге мы и сейчас находим важное для себя. Она по-своему предупредила о духовных бедах, испытанных человечеством на протяжении нашего столетия.
1. Блок А. Собр. соч. в 8-ми томах, т. 8. М.— Л., 1963, с. 152.
2. Там же, т. 5, с. 284.
3. Измайлов А. Литературный Олимп. М., 1911, с. 300.
4. О Федоре Сологубе. Критика. Статьи и заметки. СПб., 1911, с. 306.
5. «Влияние Толстого ощутимо в самой экспозиции романа»,— отмечает исследователь (Ерофеев Вик. На грани разрыва («Мелкий бес» Ф. Сологуба на фоне русской реалистической традиции).— Вопросы литературы, 1985, № 2, с. 145).
6. См. предисловие О. Цехновицера к роману в изд.: Сологуб Ф. Мелкий бес. М.—Л., 1933, с. 5.
7. См. об этом: Дикман М. И. Поэтическое творчество Федора Сологуба.— В кн.: Сологуб Ф. Стихотворения. Л., 1975, с. 31—32, 38—39.
8. Цит. по кн.: Чехов А. П. Полн. собр. соч. и писем в 30-ти томах. Сочинения, т. 10. М., 1977, с. 372.
9. Там же, с. 374.
10. О Федоре Сологубе. Критика, с. 16. (Здесь и далее название этой книги дается сокращенно, с указанием страницы.)
11. Там же, с. 152.
12. Современный мир, 1907, № 5, II отд., с. 129.
13. О Федоре Сологубе. Критика, с. 219.
14. Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 23, с. 132, 131.
15. О Федоре Сологубе. Критика, с. 16.
16. Там же, с. 331.
17. Гибель в давке около полутора тысяч людей, собравшихся 18 марта 1896 г. на Ходынском поле в Москве по случаю коронации Николая II.
18. Блок А. Собр. соч. в 8-ми томах, т. 5, с. 125—126.
19. Герой романа М. В. Авдеева «Тамарин» (1852).
20. О Федоре Сологубе. Критика, с. 288. Эти наблюдения предшественника подхватил и дополнил советский литературовед О. Цехновицер (см. его предисловие к изд.: Сологуб Ф. Мелкий бес. М.—Л., 1933).
21. Цит. по кн.: Литературное наследство, т. 72. М., 1965, с. 306.
22. Горький М. Собр. соч. в 30-ти томах, т. 24. М., 1953, с. 37, 78, 38, 40.
23. Блок А. Собр. соч. в 8-ми томах, т. 5, с. 126—127.
24. Минц 3. Г. О некоторых «неомифологических» текстах в творчестве русских символистов.— В сб.: Творчество А. А. Блока и русская культура XX века. Тарту, 1979, с. 118.
25. См. об этом в упоминавшейся статье Минц и в комментариях к настоящему изданию.
26. О Федоре Сологубе. Критика, с. 294—295.
27. Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч. в 30-ти томах, т. 29, кн. I. Л., 1986, с. 19.
Источник: Сологуб Ф. К. Мелкий бес: Роман /Вступ. статья В. Келдыша; научная подгот. текста и коммент. М. Козьменко. — М.: Худож. лит., 1988. — 303 с.