О Федоре Сологубе: критика, статьи, воспоминания, исследования
Евгений Аничков. МЕЛКИЙ БЕС
«Мелкий бес» — роман такого законченного и совершенного художественного замысла, какой уже лет двадцать как совсем затерялся у нас среди шумихи современных очерков, повестей и рассказов. Рядом с «Мелким бесом» по мастерству стройной и единой архитектоники может быть поставлен разве «Петр» Мережковского. Внутреннее единство «Мелкого беса» всего яснее сказывается именно благодаря вводному и на первый взгляд ненужному эпизоду о странной любви Людмилы к гимназисту Саше. Казалось бы, к чему это? Ведь герой — Передонов. Это ясно. Основное содержание — «передоновщина». Но стоит только поглубже вдуматься, чтобы понять, что Саша и Людмила совершенно так же необходимы для целого, как эпизод о Коле Красоткине и Илюше для «Братьев Карамазовых». Даже больше.
Воображение Чехова рвалось из «серого фона» ничтожной жизни к яркому, сильному, красивому; в этом главное его наследие. Почти всеми своими рассказами он проповедовал: «жизнь — страшна; так не церемонься же с нею ломай ее и, пока она тебя не задавила, бери все, что можно урвать у нее». Федор Сологуб думает сродно. Он, может быть, единственный современник — соратник Чехова, равный ему по глубине и совершенству. Он только индивидуалист, почти безнадежно смотрящий на общество. Оттого не жизнь во всей своей пестроте и во всей красочности ее бесконечных возможностей влечет его к себе, а человек. Да, человек во плоти, прекрасное человеческое тело, священный кубок из хрусталя, в котором переливается чудесный напиток всех наших чаяний и увлечений. Человек прекрасен, прекрасно тело его. И оно прекрасно всюду; под скромной курточкой гимназиста Саши в маленьком провинциальном городке, в затхлой гимназии, скрывается божественная красота человеческого тела, тела и духа, неотъемлемых и взаимно проникновенных. Нужно только решиться обнажить его, показать воочию и полюбить его с тем экзальтированным, скажут, сумасшедшим чувством, какое охватывает, словно вдохновение, Людмилу. Людмила — «язычница», но она религиозна в язычестве своем, а потому и она, и любовь ее даже святы. И вот Людмиле оказался нужен апофеоз красоты человека, хотя бы на этом скверненьком бале-маскараде в уездном клубе. Тут под маской японки, под нелепым костюмом, в котором мальчик кажется девушкой, встает и высится, побеждает и зовет на восторг красота человеческая.
Но тут видна и трагедия красоты. Сравните эти два знаменательных описания праздника тела. Вот Людмила и Саша одни. Саша одет рыбаком. «Она томилась, и вздыхала, и глядела на его смуглое лицо, на его густые черные ресницы и полуночные глаза. Она положила голову на его голые колени, и ее светлые кудри ласкали его смуглую кожу. Она целовала Сашино тело, и от аромата, странного и сильного, смешанного с запахом молодой кожи, кружилась голова... Вот они полуобнаженные оба — и с их освобожденной плотью связано желание и хранительный стыд...» А вот другое описание. Грушина собирается в маскарад. Она в костюме Дианы. «Все так смело открытое у Грушиной было красиво, — но какие противоречия! На коже блошьи укусы, ухватки грубы, слова нестерпимой пошлости». «Поруганная телесная красота», — прибавляет автор: «блошьи укусы» и пошлые слова — с одной стороны, и кругом все это обычное, каждодневное, а с другой — исключение, так редко осуществляющееся таинство «освобождения плоти» в священном экстазе радости.
Искалечено тело человека, как искалечено и оскорблено, унижено во всем своем лучшем человечество. Нет смелости, и нет любви. Плоть стала не только плотской, но извращенной, пошлой, отвратительной. Такие мечты о красоте человека, таинственной и священной, с особой силой рвутся из затхлой обстановки мещанства, где скучно, одуряюще пьяно и мерзко. Нет любви, потому что у каждого затаен камень за пазухой, каждый дрожит и ежится, и страшно людей, страшно жить. Какая же тут смелость?! Оттого, что нет ни любви, ни смелости, а, напротив, ненависть, зависть, обман, робость, забитость, одно только угрюмое уродство и тела, и слов, и удовольствий, и чувств. Россия как раз вся, как захудалый чиновник в провинции, оказалась «заеденной средой», опустившейся, бессмысленно коснеющей под злым гнетом, — казалось, безысходным. Такова была «чеховская» Россия, Россия в 80-е годы, взрастившая Чехова. Такова и Россия Федора Сологуба, та, что давила его, посылая учительствовать в захолустье, та, что исковеркала его душу и зародила в ней самой отобщенность и озлобленность. «Передоновщина», конечно, также признание. Она вылилась из сердца наболевшего своей собственной скорбью, и языческого освобождения плоти и злобного, робкого человеконенавистничества, прячущего, калечащего плоть, ругающегося над ней и боящегося ее.
Царит «передоновщина». Она властвует и посейчас. Обернитесь, и вы нащупаете ее в самом современном, на ваших глазах сказывающемся озверении, которым кровавится Русь, поднявшая голову и услышавшая призывные голоса. Мы знали озверение «господ ташкентцев», озверение «хмыловское». Теперь другое, не озверение запоротого в детстве палача, с малолетства привыкшого к палачеству, а особая, современная, чисто мещанская жестокость, отвратительная своим бессилием и своим затаенным страхом. Это беспомощная жестокость, взвизгивающая и захлебывающаяся, пускающая слюни и потому ничего уже не соображающая, способная на всякую нелепость.
Передоновщина! Пусть с этого времени дрожащие руки, тянущиеся на всякое злодейство, зовутся передоновскими. Это руки всего бессмысленно-запуганного, немочного, окровавленные руки сумасшедшего... Сам по себе Передонов ничтожен. Что он такое? Учитель гимназии в маленьком уездном городишке. Больше ничего. Но вглядитесь в глаза этого человека. Они страшны не потому, что это глаза сумасшедшего. Гораздо страшнее то, что их сделало сумасшедшими. Передонов «томился неясным страхом, — и не было для него утешения в возвышенном и отрады в земном, — потому что и теперь, как всегда, смотрел он на мир мертвыми глазами, как демон, томящийся в мрачном одиночестве страхом и тоскою». Передонов «не принимал никакого участия в чужих делах, — не любил людей, не думал о них иначе, как только в связи со своими выгодами и удовольствиями». Передонов — исчадие русской запущенности, нравственной и физической, горького уничтожения всего живого, всего, что дает жизнь и что само по себе и есть жизнь. И Передонов не «человек в футляре», напротив, он совсем голый, без всякой брони, и не может спасти свое «я». Оно уязвлено. Грязная, назойливая «недотыкомка», этот символ всего того, от чего бережет себя отобщенный «человек в футляре», мучает ему и тело, и душу. Он проникает в самое его сознание. Ведь и родилась недотыкомка, порождение «безликого и незримого чудовища», с «глазами, полными угроз». Трепещет, дрожит Передонов, и в душе его возникает и ад, и яд, и нет ему ни выхода, ни спасения, и тогда становится он настоящим Передоновым.
Сначала озлобление. Сначала дикая, бессмысленная, неопределимая, случайно направленная, сотканная из каких-то неясных, оставшихся от прежних, недоразвитых и спутанных мыслей, злоба на «жидов» и поляков и в то же время на Пушкина за то, что «он был камер-лакеем». Шутовство! Но есть особый трагический смысл в шутовских обличьях нечеловеческих чувств и поступков. Смешное — всегда страшно. Оно всегда содержит в себе угрозу. Передонов ходит в церковь, чтобы показать, что он «верующий», «не так, как другие», хотя кто эти другие, и неизвестно. Ему доставляет удовольствие подтянуть учеников. Гимназисты «стояли чинно и скромно», но «маленькие движения, не замечаемые дежурившими помощниками классных наставников, давали встревоженным, но тупым чувствам Передонова иллюзию большого беспорядка». Сумасшедший Передонов жалок, но он убьет Володина. Нелепость Передонова очевидна. Но ведь за всяким сумасшедшим, изображенным в искусстве, всегда стоит длинная вереница не сумасшедших, но таких же, вот совсем таких же, как и они. Символ всегда раскрывает истину. Передонов, готовый на все, готовый убить, потому что «медленны и тупы его восприятия», потому что «он смотрит на мир мертвыми глазами, как демон, томящийся в мрачном одиночестве страхом и тоскою», — вот истина слишком реальная, слишком ощущаемая, которой смысл, как закрытую гнойную болячку, вскрывает смех над нелепыми причудами сумасшедшего Передонова.
Смертельный яд передоновщины долго пила и еще пьет Россия...
Печтается по изданию: О Федоре Сологубе. Критика. Статьи и заметки. Сост. Ан. Чеботаревской. СПб., 1911.
Е. Аничков. Мелкий бес — Критическое обозрение. 1907. № 3.
Источник: О Федоре Сологубе. Критика. Статьи и заметки. Сост. Ан. Чеботаревской. СПб.: Навьи Чары, 2002. — 560 с.