О Федоре Сологубе: критика, статьи, воспоминания, исследования
Аркадий Горнфельд. НЕДОТЫКОМКА
В скитаниях ненужных, В страданиях недужных, На скудной почве зол, Вне светлых впечатлений Безрадостный мой гений Томительно расцвел. Федор Сологуб
Едва ли многие знают областное слово, поставленное в заголовке; в литературе, однако, помнят стихотворение Федора Сологуба под этим заглавием. В народе — если верить толковым словарям — это слово ходит с другим значением: это нечто вроде недотроги; но поэт придал ему свой смысл. Он рассказывал, как терзает его эта серая, неуловимая, страшная в своей бесформенной призрачности недотыкомка:
Недотыкомка серая
Истомила коварной улыбкою,
Истомила присядкою зыбкою, —
Помоги мне, таинственный друг!
Недотыкомку серую
Отгони ты волшебными чарами,
Иль наотмашь, что ли, ударами,
Или словом заветным каким.
Недотыкомку серую
Хоть со мной умертви ты, ехидную,
Чтоб она хоть в тоску панихидную
Не ругалась над прахом моим.
Друг не помог — ибо нет ни волшебных слов, ни заветных чар. И потому недотыкомка по-прежнему «вьется и вертится», только уже не вокруг самого Федора Сологуба: теперь она терзает его героя — центральный образ его последнего романа «Мелкий бес», — учителя Передонова.
Это удивительная по отчетливости и выразительности фигура. Едва ли во всей всемирной литературе есть создание более нелепое, более уродливое и отвратительное, более недействительное при всей своей обыденности, чем этот Передонов, гимназический учитель среднего русского провинциального города. При всех бесконечных возможностях, которыми богато бесцельное творчество жизни, при всех чудовищных гнусностях, которые способен раскрыть нам в бытии каждый день, все-таки нет на свете, на наш взгляд, ни такого города, ни таких переполняющих его монстров. Но «наш взгляд» — никому не закон. «Наш взгляд» — это тот «здравый смысл», который легче самой беспочвенной ерунды заводит нас в яму, это тот «пошлый опыт, ум глупцов», от подчинения которому упорно предостерегают нас все наши учителя-поэты, начиная с положительного Некрасова.
Федор Сологуб в их числе. Давно с необычайной осязаемостью он рассказал, как неотступною тенью идет за ним повсюду «одноглазое, дикое Лихо». Для других это метафора, для него это мифология: не иносказание, а признание, не поэзия народной чертовщины, а мировоззрение. Нам кажется, что это он населил свой мир призраками, что он создал их для себя; а для него они более живы, более ощутимы и более действительны, чем мы с вами. Он верит в недотыкомку, верит в Передонова, которого пугает и терзает недотыкомка. Собственно, «верит» — неподходящее слово. Можно ли сказать, что мы верим в существование окружающего нас мира. Нет, — мы просто живем, принимая его существование. Так и для Сологуба — все равно, «существует» или «не существует» Передонов: Передонов — это символ, которым он познает мир, это элемент его мировоззрения.
Совершенно невозможно в короткой характеристике изобразить всю силу пошлости, составляющей основной тон натуры Передонова. Есть что-то большое в этой необъятной и всеобъемлющей мелкости, что-то сатанинское в мерзости ничтожества. Его угрюмое самодовольство, его беззаветный эгоизм, его трусливая подлость, его подозрительная запуганность, его неотступное и вместе дряблое сладострастие, его суеверие и его цинизм с самого начала складываются в живой образ, который чем дальше, тем больше поражает удивительным сочетанием ошеломляющей невозможности и художественной убедительности. Возможно, что Передонова нет; но если его нет, то его надо выдумать. И Сологуб его выдумал — или списал с натуры: с себя или с нас всех. Ибо, если бы в каждом из нас не сидел Передонов в такой же степени, как сидит в нас Фауст, Прометей или Хлестаков, то их не стоило бы изображать.
Роман дает последовательную картину роста безумия в Передонове. Поначалу он только бесконечно пошл и злобен: это основной фон его натуры. «Медленны и тупы его восприятия». Он равнодушно плюнет в лицо своей сожительнице, он пачкает и рвет в своей квартире обои назло хозяйке, он украдет у своей кухарки фунт изюма, съест его втихомолку и обвинит кухарку в краже. Он прожорлив, похотлив, бессмысленно и беспредельно подл в делании карьеры; но его трагедия есть трагедия исступленного эгоизма: по существу, ничто его не занимает, ничто ему не нужно. Каждое его движение, каждое помышление, с отвратительной реальностью изображенные в романе, подтверждают его общую характеристику: «Его чувства были тупы, и сознание его было растлевающим и умертвляющим аппаратом. Все доходящее до его сознания претворялось в мерзость и грязь. В предметах ему бросались в глаза неисправности и радовали его... Он смеялся от радости, когда при нем что-нибудь пачкали. Чисто вымытых гимназистов он презирал и преследовал. Он называл их ласкомойками. Неряхи были для него понятнее. У него не было любимых предметов, как не было любимых людей, — и потому природа могла только в одну сторону действовать на его чувства, только угнетать их. Так же и встречи с людьми. Особенно с чужими и незнакомыми, которым нельзя сказать грубость. Быть счастливым для него значило ничего не делать и, замкнувшись от мира, ублажать свою утробу».
Устойчивым это состояние не может быть. Постепенно — и эта постепенность хорошо выражена в романе — вся действительность заволакивается пред Передоновым дымкой противных и злых иллюзий». Сперва он подозревал в нелепых злокозненностях всех людей: заподозрил хорошенького гимназистика в том, что он девочка, ходит с доносами к жандарму, доносит об учительнице, которая носит красную кофточку. Но дальше хуже: мир вещей одухотворяется, и предметы становятся личными врагами безумного. Карточным фигурам он выколол глаза, чтобы они не подсматривали, но короли и валеты вертятся вокруг него и делают ему рожи. «Передонов видел, что они все маленькие и проказливые, что они его не убьют, а только издеваются над ним, предвещая недоброе. Но ему было страшно, — он то бормотал какие-то заклинания, отрывки слышанных им в детстве заговоров, то принимался бранить их и гнать их от себя». Весь мир для него — овеществленный бред. Он лжет и верит себе и борется с миром диких грез, им сочиненных. Их центр — недотыкомка. То «дымная и синеватая», то «грязная», вонючая, противная и страшная», то «злая и бесстыжая», то «кровавая и пламенная», она дразнит и терзает его. «Уже ясно было, что она враждебна ему и прикатилась именно для него, а что раньше никогда и нигде не было ее. Сделали ее, — и наговорили. И вот, живет она, ему на страх и на гибель, волшебная, многовидная, — следит за ним, обманывает, смеется, — то по полу катается, то прикинется тряпкой, лентой, веткой, флагом, тучкой, собачкой, столбом пыли на улице, и везде ползет и бежит за Передоновым, — измаяла, истомила его, зыбкою своей пляской». Она так вещественна для него, что когда ее нет, то Передонов спокойно думает: «Видно, нажралась, да и завалилась спать», а чтобы избавиться от нее, он придумал средство: намазал весь пол клеем, чтобы она прилипла. Но средство не помогло: прилипали подошвы, а недотыкомка каталась свободно и визгливо хохотала. Бессмысленные планы сменяют друг друга в опустошенной голове Передонова — то он ведет кота обрить к парикмахеру, то вместо обручальных колец хочет заказать обручальные браслеты, то, запершись в спальне, рисует у себя по всему телу чернилами букву П, — чтобы его не подменили. Ужас преследования овладел им — он уже чувствует себя преступником, в нем и в самом деле зреет готовность к ненужному преступлению. «Несознаваемое, темное, таящееся в низших областях душевной жизни представление будущего убийства, томительный зуд к убийству, состояние первобытной озлобленности угнетало его прочную волю. Еще скованное — много поколений легло на древнего Каина — оно находило себе удовлетворение в том, что ломал и портил вещи, рубил топором, резал ножом, срубал деревья в саду, чтобы не выглядывал из-за них соглядатай. И в разрушении вещей веселился древний демон, дух довременного смешения, дряхлый хаос, между тем как дикие глаза безумного человека отражали ужас, подобный ужасам предсмертных чудовищных мук». Последний толчок дает бешеная ярость: Передонов узнал, что его любовница заставила его жениться на себе посредством наглого обмана. И он перерезал горло приятелю, совершенно непричастному к обману Варвары.
История Передонова складывается вокруг его безумия, — но не надо преувеличивать смысл этой болезненности. «Он просто сумасшедший!» — закричат люди трезвые и убежденные во многом, что подлежит еще сомнению, то есть изучению; а врачи при посредстве латинского термина посадят его в определенную клеточку и будут считать, что все кончено. Но все только начинается. Сумасшедший, — да; но что же из этого следует? Офелия и Дон-Кихот, «Идиот» и герой «Красного цветка» тоже сумасшедшие. Но они безумны для того, чтобы воплотить в них творческий замысел, который иному изображению не поддавался. Не затем их, конечно, рисуют художники, чтобы сказать: вот какие бывают сумасшедшие, нет, из всей громадной галереи безумных, представленных нам всемирной литературой, прежде всего один общий вывод: вот какие бывают здоровые. Относительное есть форма безусловного, идеализация есть прием мысли о действительном, карикатура есть борьба с передоновщиной и для тех, кто знаком с литературными признаниями автора, совершенно ясно, где Сологуб ощутил ее всего более и всего страшнее: в себе самом.
Я не знаю лично того человека, произведения которого появляются под псевдонимом Федора Сологуба, но я знаю эти произведения, и для меня ясно: Федор Сологуб — это осложненный мыслью и дарованием Передонов. Передонов — это Федор Сологуб, с болезненной страстью и силой изображенный обличителем того порочного и злого, что он чувствует в себе. Это чудовищно, но обычно. Не только светлого Алешу Карамазова, но и Смердякова и Фому Опискина писал с себя мучитель Достоевский. «Наделять своих героев своею собственной дрянью» — старый прием, в котором обратно сознавался Гоголь. «Не думай, однако же, — писал он приятелю, — чтоб я сам был такой же урод, каковы мои герои. Нет, я не похож на них. Я люблю добро, я ищу его и сгораю им, но я не люблю моих мерзостей и не держу их руку, как мои герои... Я уже от многих своих гадостей избавился тем, что передал их своим героям».
Перебираю в памяти однотонную, но великолепную лирику Сологуба, перелистываю его стихи, и вижу ключ к ним в «Мелком бесе»: да, это признания большого духа, одержимого «мелким бесом». С ужасом рассказал он о власти Лиха, в которой он сам повинен.
Лихо ко мне привязалось давно, с колыбели...
Лихо за мною идет неотступною тенью...
Лихо ужасное, враг и любви, и забвенью,
Кто тебе дал эту силу?
И Лихо, прижимаясь к поэту, тихо шепчет ему, что все другие гонят его:
Только тебе побороться со мной недосужно, — Странно мечтая, стремишься ты к мукам...
Или видит другого кого-то в кафтане и колпаке, безлицего и зыбкого, как туман.
Не подойдет и не пройдет* Открыто впереди, — Он за углом в потемках ждет, Бежит он позади, Его никак не отогнать, Ни словом, ни рукой. Он будет прыгать да плясать Беззвучно за спиной.
И с надрывом, в сравнении с которым бессильны все пылкие самообличения поэтов, он изумленно говорит и говорит о своих пороках, о всеобъемлющем зле, вдохновляющем жизнь. «Ангел мечты полуночной», враг порока явился к поэту, но чем же он встретил его, как не скорбным вопросом:
Я ли постигну, порочный, Раб вожделения больного и злого, Радость в наивном твоем полусне?
И лирика его — особенно в начале — сплошное признание в пороке и болезни духа. Едва ли есть лирические сборники, в которых слова «зло» и «злоба» встречались бы чаще. «Злая толпа» и «злая жажда», и «злая печаль» и «злая угроза», «злое вожделенье» и «злая ложь», «злые огни» и «злой неурожай», «злое распутье» и «злая дорога», «злой песок» и «злое море», «злые небылицы» и «злые тени», «злое житие» и «злое лицо узника», «злые грани бытия» и «злое вторжение былого». И так далее и так далее. Это не однообразие слов — это однообразие одной, всеопределяющей мысли. И право, «Цветы зла» Бодлера риторичны в сравнении с этой «больною песнью его тоски». О, конечно, «она не рождена притворством», в этом все поверят поэту:
Ее зародыши глубоки. Ее посеяли пороки, И скорбь слезами облила...
Его влекла не любовь, не жажда подвига: «Мне наслаждение сулила царица радостного зла», — и злой дух, движущий его жизнью и творчеством:
И лишь позор нагого преступленья Заманчив, как всегда, И сладко нам немое исступленье Безумства и стыда...
И Передонову оно сладко, и сладко чуть не всем уродам, в среде которых пышно зреет его безумие. Невероятно чудовищна эта галерея: «мертвые души» русской провинции, в карикатуре изображенные Гоголем, — возвышенные создания в сравнении с удивительно мерзостными и нелепыми призраками, которыми населил свой город Сологуб. Они смеются над Передоновым, но они плоть от плоти его; они так же бессмысленны, похотливы, грубы, гнусны и бесконечно циничны, как и он. То, что три барышни Рутиловы, правда извращенно порочные, но умные, образованные и красивые, поочередно одевают один венчальный наряд, чтобы сейчас же идти венчаться с презренным Передоновым, которого насильно притащил к ним для этого их брат, — это так нелепо и несвязно, что только Передонов мог смотреть на это серьезно. Между тем этому верит сам Сологуб, — и не раз кажется, что весь роман о «Мелком бесе» сочинен в диком бреде самого Передонова. «Все доходящее до его сознания претворялось в мерзость и грязь», — говорит о нем автор: и, право, надо иметь нечто от такого сознания, чтобы так взглянуть на мир, как он отражен в «Мелком бесе». Один эпизод кажется мне особенно любопытным и выразительным: это почти не связанный с историей Передонова протяжный и обстоятельный рассказ о том, как одна из барышень Рутиловых ведет любовную игру с хорошеньким мальчуганом, гимназистом Сашей. Я говорил недавно о нашей эротической литературе, но должен признать, что ее реалистические эксцессы — детская игра, наивная и невинная в сравнении с чудовищным напряжением похоти, которое вложено здесь в рассказ о том, как молодая девушка развращает невинного мальчика. Оба остаются физически невинными — но тем более ошеломляет эта беспредельная извращенность. Передонов давно и бессмысленно подозревал Сашу Пыльникова в этой извращенности: Сологуб подтвердил его больные подозрения. Со страдальческой и злобной тоской он взглянул на жизнь и отвратительно исковерканной изобразил ее в своем интересном романе. Это поистине те «злые видения раненой жизни», в которых сознавался Сологуб много лет назад и которые могли быть просветлены только творчеством. Ибо только воплощение, объектирование могли спасти страждущего человека от их проклятия. «Не все же кажется, — тоскливо бормотал Передонов, — есть же и правда на свете». И автор поясняет: «Да, ведь и Передонов стремился к истине, по общему закону всякой сознательной жизни, и это стремление томило его. Он и сам не сознавал, что тоже, как и все люди, стремится к истине, и потому смутно было его беспокойство. Он не мог найти для себя истины и погибал».
В этом пропасть между Сологубом и его кошмарным созданием, в котором он, конечно, отразил лишь долю своего двустороннего существа. Он давно сравнил свою душу с зыбкими качелями, которые попеременно переносили то в свет, то в тень.
Печали ветхой злою тенью Моя душа полуодета. И то стремится жадно к тленью, То ищет радости и света.
Будем благодарны судьбе, которая, давая тяжкие испытания порочности страдающему человеку, делает их для него источником вдохновения, для нас — источником радости познания. Будем помнить о том, как дорого стоит ему его страдальческое вдохновение, его мучительная искренность. Голгофа есть везде, где есть творчество; однако поистине кровью своего сердца пишет не тот, кто должен говорить дурное о других, но тот, кто самое злое и гнусное для изображения находит не вне, а в сокровенности своего существа.
Печтается по изданию: О Федоре Сологубе. Критика. Статьи и заметки. Сост. Ан. Чеботаревской. СПб., 1911.
А. Горнфельд. Недотыкомка — Товарищ. 1907. № 242.
*. Неточности в цитировании ст. 1, 8 исправлены по изданию: Сологуб Ф. Собр. соч.: В 20 т. Т. 5. Восхождения. Стихи. СПб., Сирин, 1913. С. 13 (Примеч. ред.)
Источник: О Федоре Сологубе. Критика. Статьи и заметки. Сост. Ан. Чеботаревской. СПб.: Навьи Чары, 2002. — 560 с.