О Федоре Сологубе: критика, статьи, воспоминания, исследования
В. Макаров. ЗВЕЗДА В ПЕТЛИЦЕ
Среди работ художника Юрия Анненкова есть несколько особенно удачных гравюр с изображением различных российских деятелей, его современников. К ним принадлежит портрет Федора Сологуба с характерным отблеском пенсне в изломанных линиях. Из таких вот углов, изломов и незаконченных линий и состоит его личность и его искусство. Судьба его более складная и вполне вмещалась в быт. Мало кто из поэтов так жил — бытом, в быту оставаясь скорее Тетерниковым, чем Сологубом.
Другое дело — литература. Тут надо было выдвигать себя, как выдвигают шкаф из угла, в пыли, в паутине. Кажется, он таким и появлялся на публике, слегка запыленный, в паутине таинственности, что весьма пришлось ко времени. Гиппиус вспоминала: «...будто ворожит или сам заворожен». Очень пригодился и псевдоним. Сологуб? Граф? Эффект на публику произведен. Потом он возвращался к себе и, отбросив всякую ворожбу, пил чай, брал перо и писал. Много писал. Очень много. Любил он это занятие, любил свой наполненный книгами кабинетик. В нем и правда было что-то чиновничье, хотя бы в этом количестве исписанной им бумаги. Напрасно думать, что вокруг него было темно или неуютно. Обманчивое впечатление от его часто безысходных, на грани сумасшествия, слов и образов. Невольно приходила на ум сестра-горбунья в черном платье, чиновничья внешность самого автора. Что-то конторское. Нет, совсем не так. Вот Гиппиус свидетельствует: «Квартира Сологуба была воистину прекрасна, ибо вся гармонична... везде все было белое: стены, тюль на окнах... Но разноцветные теплились перед образами, в каждой комнатке, лампадки...»
Монашество? Не без того. И все-таки — писательство прежде всего.
Автор «Мелкого беса» и «Звезды Маир» родился 17 февраля 1863 года в Петербурге. Отец его, Кузьма Тетерников, был из крестьян, служил в лакеях, занимался портняжеством и умер от чахотки, когда Федору было четыре года. Мать его, Татьяна Семеновна, тяжело перенесла смерть мужа, что явно сказалось на ее психике. Она держала прачечную, но, видимо, ей трудно это давалось, и в конце концов она с дочерью и сыном вернулась прислуживать в семью вдовы коллежского асессора Агаповой. Благодаря этой вдове мальчик с детства мог посещать театр, слушал музыку. Летом гостил на господской даче, правда, спать ему приходилось в кухне, на сундуке. Это запомнилось обидой. И все же заниматься ему никто не мешал. К сожалению, все лето до осени ему приходилось ходить босиком. Даже в церковь, в училище. Виной ли тому взбалмошность хозяйки, или что-то еще, но с тех пор отложилось у него в уме: «господа — не люди». Правды теперь никто не дознается, она и не нужна, потому что стечением всех этих обстоятельств развился довольно своеобычный талант, о нем и речь. Впрочем, не стоит забывать, что барыня, быть может, и не так уж виновата в отсутствии башмаков, учитывая не менее взбалмошный и даже дикий характер матери. Ведь это она просила в училище разрешение сыну ходить босиком, это она порола детей своих розгами, била по лицу, причем и сын и дочь после экзекуции должны были благодарить мать и кланяться ей в ноги. Тогда все списывали на нужду. Но Федора, уже шестнадцатилетнего, по просьбе матери секли даже в училище. Кажется, нужда здесь ни при чем... Пройдут годы, и поэт с любовью вспомнит:
Право, летом весело Босиком.
И о матери расскажет с неподдельной теплотой:
Я из училища пришел, И всю домашнюю работу Я сделал: сам я вымыл пол, Как делаю всегда в субботу. Я мыл, раздевшись догола, А мать внимательно следила, Чтоб пол был вымыт добела, Порой ворчала и бранила. В одной рубашке стол наш я Накрыл. «Живей! Не будь же копой! Ну, а салфетка где твоя? Да ты ногами-то не шлепай! Варила я, а ты носи! Н еси-ка щи, да осторожно, — А то ведь, боже упаси! И обвариться щами можно». Сходил ко всенощной; потом Возился в кухне с самоваром. Весь раскрасневшись, босиком, Я внес его, кипящий паром. Чай выпит «Ну, пора и спать». И все благополучно было: Сегодня не сердилась мать И ласково благословила. Сказала: «Раньше поднимись Тетрадки править пред обедней, Теперь же поскорей ложись, И не читай ты светских бредней!»
Непонятно, зачем нужно было «раздеваться догола»,— прослеживается все-таки некое психическое, не без эротизма, отклонение: «А мать внимательно следила». Но в целом эта непритязательная в поэтическом отношении картинка дышит уютом налаженного быта, пахнет самоваром и трогательна заботой матери: «Где твоя салфетка?» Это какой-то другой быт, забытые семейные отношения, когда мать беспокоится о том, чтобы сын не опоздал к обедне, да и тетради учеников успел проверить. Все это осталось где-то далеко, но о чем с невольной грустью думается, когда смотришь, например, на картину Зинаиды Серебряковой «За завтраком». Во всех этих простых предметах: тарелки, салфетки, — чувствуется уклад жизни и как же счастливы эти дети. Правда, год создания картины уже вселяет тревогу — 1914-й.
Сологуб, вне всякого сомненья, тоже дорожил всеми этими черточками быта. Но вокруг этого уклада уже ходили тени зла, власть не от человека возлагала на него пяту свою.
Из этой поры характерно его письмо к сестре 1891 года, где он рассказывает, как он отказался идти в темноте и по грязи босиком (по настоянию матери!) к ученику, так как расцарапал ногу, и что из этого вышло: «Маменька очень рассердилась и пребольно высекла меня розгами, после чего я уже не смел упрямиться и пошел босой. Пришел я к Сабурову в плохом настроении, припомнил все его неисправности и наказал розгами очень крепко, а тетке, у которой он живет, дал две пощечины за потворство и строго приказал сечь почаще». Учителю Федору Кузьмичу Тетерникову в это время было уже двадцать восемь лет, и он бьет по щекам пожилую женщину!
А зловещая тень неотвратимого все сгущалась. Что это было? Никто не знал. Но впереди мерещился свет, мысли о прекрасном влекли за собой, и он пошел туда, прихватив с собой детские обиды, разросшиеся до непомерных величин мрачность характера и ущемленность самолюбия.
Неудивительно, что с детства отдушиной для него стала некрасовская школа, то есть не столько Некрасов, сколько его эпигоны. А еще он прочел всего Белинского, Добролюбова, Писарева, как говорится, был подкован вполне современным материалом. Атеистом, скорее всего, не стал, но оказался подверженным всем новейшим веяниям — и политическим, и литературным. Тогда одно почти не отделялось от другого — «гражданином быть обязан».
Но ему хотелось быть поэтом. Высоко поставлено имя поэта Золотым веком русской литературы. Поэт не служит, он — служитель разумного, доброго, вечного. Начинающий поэт прямо с этого и начал, с «вечных» гражданских мотивов:
Верь, — упадет кровожадный кумир, Станет свободен и счастлив наш мир. Крепкие тюрьмы рассыплются в прах...
И так далее, кто кровожадный кумир, понятно, но в тюрьмах все же сидят преступники, а не святые. Разумное и доброе поискать бы в других сферах. Но такова была риторика времени. Федор Тетерников уже стал Сологубом, когда сумел преодолеть эту риторику, хотя так и не избавился от нее до конца. До конца России.
В 1882 году, девятнадцати лет, Сологуб окончил Учительский институт и становится преподавателем математики на целых двадцать пять лет, побывав за это время и директором и еще кем-то, сначала в провинции, затем в Санкт-Петербурге. Новгородская губерния, Великие Луки, Вытегра — география его учительства. Сам он позже вспоминал: «Я был слишком юн, когда вступил на поприще самостоятельной деятельности, и был, кроме юности, по многим другим причинам мало подготовлен к тому, что меня встретило». Это высказывание необходимо иметь в виду для понимания особенностей его творчества. А то уж слишком во всем всегда привыкли винить факторы внешние, вплоть до правительства. Но вот сам человек признаётся, что кроме неопытности были многие другие причины, внутренние или же внешние, но связанные прежде всего с ним самим, от которых во многом зависел взгляд на жизнь. Впечатления молодого педагога были по преимуществу негативные, угнетающие. Его угнетала тогдашняя педагогическая атмосфера. И все-таки именно в те годы и надолго были заложены прекрасные основы преподавания Ушинского, а искажений и уродств хватает даже в привилегированных институтах типа английского Итона, например. Ни один век, ни одно общество не смогло еще создать идеальной школы. Все-таки, по-видимому, надо исходить из индивидуальности человека, прежде чем переносить все упреки на внешний мир. Мир всегда враждебен, и стихи Сологуба надолго наполняются характерными для эпохи гражданскими клише в духе демократической школы. Все это приправлено долей неизбежного нигилизма и неприятия действительности. «Вот оттого-то я и зол», — констатирует двадцатипятилетний поэт. Что ж, мир устроен плохо, — Шекспир до сих пор не изменил своего мнения. Однако зло, которое ощущает в себе поэт, не метафизическое, а бытовое и человеческое, из мелкого:
Когда богач самолюбивый Промчится на коне верхом, Я молча, в зависти стыдливой Посторонюсь перед конем. И сзади в рубище смиренном Тащусь я, бледный и босой, И на лице его надменном Насмешку вижу над собой.
Справедливости ради надо отметить, что в 1889 году учитель Федор Тетерников одевался хорошо, а поэт Сологуб заживет еще лучше. Если же это попытка художественного переосмысления, то зависть, хоть и стыдливая, обнаруживает всю фальшь «смиренного рубища». И почему богач «непременно самолюбивый»?
Замыканный тетрадками И тупостью детей И глупыми загадками Неумолимых дней...
Вот, оказывается, что отравляет жизнь Сологубу! Есть и вариации:
Что моя судьбина, Счастье иль беда? Движется машина Общего труда. Винтик очень малый — Я в машине той. К вечеру усталый, Я сижу босой. Скучные тетрадки Надо поправлять, На судьбу оглядки Надо забывать.
Скучные тетрадки поправлять — не слишком весело. А стоять у станка, пахать землю? По-видимому, объясняется все очень просто: учительская лямка не совпадала с «поприщем поэта», и в этом молодому человеку можно посочувствовать, но «кровожадных кумиров» лучше было бы оставить в покое.
Хоть и надоело, Да не спросят нас. Уж такое дело,— Живо шлепай в класс!
Вот это почестней будет! «Живо шлепай в класс!» — звучит как шлепок матери: «Босиком!» Да и математика, похоже, мало настраивала на лирический лад. И все-таки вирши подобного рода большей частью перепевы с чужого голоса. Федор Тетерников еще не был успешным писателем Сологубом, он был всего лишь провинциальным учителем, но вот что сам он пишет о своем положении в одном из писем 1890 года:
«Настоящее, конечно, так хорошо, что я могу пользоваться им до конца жизни, — если бы только не глупые попытки писать стихи, хоть и не о чем писать: если поэты и похожи на медведей, сосущих зимой свою лапу, то это скоро истощается».
Значит, не так уж страшна была действительность, школа, а все призраки — в душе поэта, неудовлетворенного поисками темы для писания «глупых стихов». Тему нашел он довольно быстро, сообразуясь с передовыми журналами, щедро сеющих семена недовольства и прочего, не менее «светлого и вечного». Душевный настрой начинающего автора совпадал с общественным. «Вихри враждебные веяли» все отчетливей, и даже удивительно, как это Сологуб нечаянно проговорился: «Движется машина / Общего труда». На картине Репина «Сходка», а еще лучше на картине В. Е. Маковского «Вечеринка» (1895—97) изображены такие вот персонажи, вроде Сологуба, молодые учителя, инженеры, курсистки, рабочие — растиражированный групповой портрет «борцов с угнетением». Больные лица, воспаленные глаза, накуренная атмосфера и заплеванный окурками пол, — приходится удивляться, что «машина» страны все еще работала и неплохо работала. Сологубовский Передонов — порождение такой вот заплеванной среды всевозможных кружков. Все худшее, чем болела душа Сологуба, нашло свое окончательное и наиболее полное воплощение в этом образе. Красноречива автохарактеристика Сологуба 1896 года: «Поразительная способность воспроизведения болезненных состояний души, истерических ощущений, умение передавать сны, кошмары, химеры и т. д. Колоссальные и удивительные результаты. Моя область — между грезой и действительностью. Я — настоящий поэт бреда». Валерий Брюсов в статье о творчестве Сологуба также писал, что тот «ищет лишь примеров, ярких образов, выражающих его субъективные воззрения на мир и на жизнь».
Но беда русской культуры в том и состоит, что все «головное» и «субъективное» по традиции выдавалось и принималось за объективное и насущное: книга — учебник жизни, книга учит мыслить. Но вымысел сам по себе не имеет прикладного значения, таковым он может быть навязан искусственно, с определенной целью, как сумасшествие Гамлета. И что удивительно, мало-мальски успешный литератор немедленно принимал позу посвященного и начинал поучать, не замечая, что сам немедленно становится марионеткой в чьих-то умелых руках. Одним из первых фальшь и опасность подобного «учительства» в литературе почувствовал Николай Гумилев, когда в полушутливой форме просил свою жену, Анну Ахматову: «Аня, отрави меня собственной рукой, если я встану в позу и начну вещать— я! мой народ!» Предостережение Гумилева не было оформлено, да и вряд ли бы его услышали. Зато услышали хорошо упакованные речи других. Результат: машину на полном ходу разрушили. «Управлять мы не умеем, но власть возьмем!» — не без ерничества декларировал Ильич. И невольно сказал правду: машина с тех пор никак не налаживается. Прав оказался и Федор Сологуб, на долгие годы предсказав передоновщину, люмпенизированную интеллигенцию, пакостившую стены новоявленного людского общежития, но уже не прятавшую партийную литературу, как прятал Передонов книги Писарева, а выставлявшую ее напоказ. Кстати сказать, Д. И. Писарев был всего лишь несчастный молодой человек, литературный критик утилитаристского толка, казавшийся некогда опасным.
В 1897 году было опубликовано стихотворение Сологуба под заглавием «Помоги!».
В поле не видно ни зги. Кто-то зовет: «Помоги!» Что я могу? Сам я и беден и мал, Сам я смертельно устал, Как помогу? Кто-то зовет в тишине: «Брат мой, приблизься ко мне! Легче вдвоем. Если не сможем идти, Вместе умрем на пути, Вместе умрем!»
Пожалуй, это одно из лучших стихотворений поэта раннего периода. Оно достойно начать книгу избранных произведений. Настроения здесь, понятно, что ни на есть сологубовские, стихи звучат похоронным звоном. Но именно таких звонов требовал просвещенный журналист, а за ним и читатель. О тогдашнем читательском восприятии оставил свидетельство К. И. Чуковский. Он прочитал это стихотворение еще «мальчишкой», и вот что он вспоминал: «Меня поразила аскетическая простота этих строк. Ни одного эпитета, ни одной метафоры, никакого щегольства перезвонами, никакого красноречия, никаких поэтических жестов, нищенски бедный словарь — но в этом отсутствии эффектов и заключался сильнейший эффект: чем безыскусственнее была форма этих внешне убогих стихов, тем вернее они доходили до сердца. Тем-то и поразили меня эти стихи: я понял, что в этой предельной простоте — красота».
Да, Чуковский совершенно точно почувствовал здесь безыскусность, но это безыскусность мастера. К этому времени Сологуб уже обрел свою манеру и мастерство его все возрастало. Уже начат был «Мелкий бес». Но не менее показательно, что Чуковский называет эти стихи «убогими». Однако это тонко рассчитанный прием, по сути, не отражающий ничего личного и рассчитанного на внешний эффект. О том же и Брюсов говорит: «Все его выражения, все его слова обдуманны и осторожно выбраны. Такая простота в сущности является высшей изысканностью, потому что это — изысканность скрытая, доступная лишь для зоркого, острого взгляда». Осторожностью и скрытностью, как известно, Сологуб отличался и в жизни. Эти передоновские черты, затаенные в нем самом, обманули не только Чуковского, задним числом вспомнившего себя «мальчишкой», якобы уже тогда возымевшего отвращение к «щегольству перезвонами». Перезвоны и уклоны Бальмонта в то время еще едва начинали звучать. Правда, вспоминалось это уже под нужным углом зрения в известное время: Бальмонт был признан отрицательным явлением русской литературы. Рассчитанной обдуманности «убогих» стихов Сологуба кто бы мог предположить? Но такова была и вся программа жизненной позиции поэта, которую он излагал в письмах к сестре: «...в сношениях с людьми осторожность никогда не бывает излишней. Лучше слишком много осторожности и недоверия, чем слишком много доверчивости и беспечности». Таким образом, не исключено, что все его «колдовские» наигрыши в стихах — тоже лишь товар на потребу, а спрос был. Поэт занимал все более почетное место в литературной табели о рангах, при этом не всякий читатель или журнальный редактор покупался на его «волхвования». Об этом он сам говорит, отказываясь выступить в публичном чтении: «Появление мое на эстраде не может представлять для публики ни малейшего интереса, потому что я не пользуюсь в ней никаким успехом. И проза, и стихи мои или вовсе не печатаются в журналах, или печатаются неохотно, изданные мною самим книги не находят покупателей, самое имя мое неизвестно, разве только небольшому числу людей, чрезвычайно внимательно следящих за всем, что появляется в печати». Сказано это в 1898 году. Но ведь и Ницше издавался только за свой счет! Успех опубликованного отдельным изданием в 1907 году романа «Мелкий бес» выведет, наконец, Сологуба и на эстраду. Входило в обыкновение ездить по России с лекциями, стихами. Ездил и Сологуб.
Создававшийся в течение десяти лет роман «Мелкий бес» — высшее достижение Федора Сологуба как писателя. Это высоко художественное произведение, как выразился Блок, было прочитано всей Россией. Многоплановость и сложность его давали пищу для множества толкований. И конечно, передовая печать немедленно взяла образ Передонова на вооружение. Между тем это книга откровенно провокационная, карикатурная и при этом до ужаса патологически личностная. Возникло понятие — «передоновщина». Вообще, русская литература щедра на всевозможные обобщения: «обломовщина», «карамазовщина», «передоновщина». Настанет время, когда будут призывать бороться с «есенинщиной» и пр. Но все это — литературщина, несмотря на плохой каламбур.
Художественное произведение живет по своим художественным законам и во времени совершает иной раз непредвиденные кульбиты. Легко вырвать какой-либо пассаж из контекста и что-то употребить на злобу дня, вводя тем самым читателя в обман. Что и делается сплошь и рядом. Но это уже политика, хотя, как правило, нарочно не говорят, когда кончается политика и начинается география, как в случае с Алексеем Алексеевичем, таинственным приятелем Обломова. Другое дело, когда произведение раскрывается само и когда приходит его время. Таков роман «Мелкий бес». Так же как и «большие», «общественные» «Бесы» Достоевского, «Мелкий бес», «бытовой бес» Сологуба материализовался гораздо позже своего создания. Передонов, этот клинически свихнувшийся учитель словесности, чисто умозрительное порождение больной души. Но вся русская действительность так складывалась, что реальные передоновы по своим патологическим подвигам превзойдут всякое измышление художника. Мало того, передоновы будут востребованы. Уже сам автор будет сброшен с корабля современности, а Передонов предстанет уже не как литературный образ, но вполне реальный уполномоченный с портфелем, уверенно идущий вверх по социальной лестнице. Видя успех романа, Сологуб, конечно, попытался написать продолжение, но убедительно сумел показать лишь невероятно успешную карьеру своего зловещего героя. Для этого существуют объективные причины: Передонов есть в каждом из нас. (Это наблюдение принадлежит еще Блоку.) А перед худшим мы чаще всего пасуем, уходим в тень, и зло первенствует. Так, Передонов восторжествовал в том кинорежиссере, который свой хороший фильм по «Мелкому бесу» закончил совершенно неоправданно половым актом двух невинных детей — гимназиста Пыльникова и доброй хохотушки Людмилочки. Вообще удивления достойно то долготерпение, какое проявляла к Ардалиону Борисовичу Передонову жизненная среда, прообразом которой можно считать оплеванную им его сестру-сожительницу Варвару. Это если судить по книге. Материализовавшись, «передоновщина» вытеснит жизнь и станет во главе уже среды общественной. Училище, которое он разрушает исподволь своим злобным сумасшествием,— это русское общество, давшее ему книги, образование, благородный чин учителя. «Мелкий бес» действует в одиночку, но попутно превращает окружающих в свои бредовые фантомы. В его руках даже белый пушистый кот кажется противным и некрасивым. Это потрясающе верный диагноз состояния души Передонова. Никто, однако, не услышал ни общественных предостережений Достоевского, ни частного диагноза, поставленного Сологубом. Хотя приходится признать, что Сологуб и сам был вовлечен в процесс навьих чар и волхвований, призывающих свергнуть вековые устои и построить новое царство, так сказать, заодно с другими выпрямляя пути для грядущего хама, то есть Передонова. Мережковский единственный тогда, кто почувствовал всю опасность такого пришествия. Кому бы, как не Сологубу, казалось бы, услышать голос Мережковского, но нет, он в резкой форме обвинил Мережковского в «аристократическом чванстве» и только. Так мало иной раз художник понимает значение им созданного. Гоголь в конце концов ужаснулся... То, что Мережковский «очень с Богом», не убеждает Сологуба. Навьи чары, наверное, были сильнее. Недаром же он все зло жизни видит в «Змие, царящем над вселенной», олицетворяющем Бога. Богоборческие мотивы стихов Сологуба не были чем-то исключительным. Это и есть, собственно, декадентство. Пусть бы так, но откуда он выкопал «аристократизм» Дмитрия Сергеевича? Вот когда сказались детские обиды Сологуба, и какие далеко идущие последствия!
Художественная ценность «Мелкого беса» неоспорима, но это ценность яда. Таково и почти все творчество поэта. Оно — его психическое самолечение, возможно, полезное и кому-то еще. Множество стихотворных строк посвящены им смерти. В иных случаях эта тема теряет свою эпатажность и доходит до откровенного некрофильства:
Пришла опять, желаньем поцелуя И грешной наготы В последний раз покойника целуя, И сыплешь мне цветы. А мне в гробу приятно и удобно, Я счастлив, — я любим! Восходит надо мною так незлобно Кадильный синий дым. Басит молодожен, румяный дьякон, Кадит со всех сторон. Прекрасный лик возлюбленной заплакан, И грустен, и влюблен. Прильнет сейчас к рукам, скрещенным плоско, Румяный поцелуй. Целуй лицо. Оно желтее воска. Любимая, целуй! Склонясь, раскрой в дрожаньи белой груди Два нежные холма. Пускай вокруг смеются злые люди, — Засмейся и сама.
Это написано в период расцвета сологубовского творчества, в 1908 году. Талантливо. И тем страшнее, что талантливо. Кажется, ни в одной литературе мира нет ничего подобного, ни один из героев Эдгара По не додумался до такого эротизма — эротизма смерти.
И в звонах ласково-кристальных, Отраву сладкую тая, Была милее дев лобзальных Ты, смерть отрадная моя.
Для того ли Гаршин бросался в пролет лестницы? И это результат Золотого века русской литературы? Стоило ли огород городить! Черный юмор? Известно, куда подобный юмор заводит. Нет спору, «Пришла опять, желаньем поцелуя» — это перл творчества Сологуба, но тошнотворный перл. Разумеется, задачи искусства не только развлекать или умилять. Но есть же предел всему! Или нет? В современном мире такого предела нет, но от такой вседозволенности, думается, и Сологуб отшатнулся бы. Но искусство его принадлежит своему времени и поэтому современно. Современно, потому что в человеческой душе всегда живо семя тли, которая, быть может, и есть эротизм смерти. Нас кружит все та же игра масок, как в стихотворении Верлена, прекрасно переведенном Сологубом:
Твоя душа, как тот заветный сад, Где сходятся изысканные маски, — Разряжены они, но грустен взгляд, Печаль в напеве лютни, в шуме пляски. Эрота мощь, безоблачные дни Они поют, в минорный лад впадая, И в счастие не веруют они, И, песню их с лучом своим свивая, Луна лесам и сны, и грезы шлет, Луна печальная семье пернатой, И рвется к ней влюбленный водомет, Нагими мраморами тесно сжатый.
Время внесло свои коррективы и маски, входящие в заветный сад, часто далеко не изысканны, и вместо лютни у них в руках орудия уничтожения и пытки. Сологуб же мог еще позволить себе писать:
Многоцветная ложь бытия, Я бороться с тобой не хочу. Пресмыкаюсь томительно я, Как больная и злая змея, И молчу, сиротливо молчу. Многоцветная ложь бытия, Я отравлен дыханьем твоим.
Что ж, если многоцветное бытие для тебя ложь, всегда найдется тот, кто плеснет черной краски. В лучшие свои мгновенья Сологуб все-таки слышит другое свое молчание — молчание радости и восхищения «всем земным простором»:
Люблю мое молчанье В лесу во тьме ночей И тихое качанье Задумчивых ветвей. Люблю росу ночную В сырых моих лугах И влагу полевую При утренних лучах. Тогда успокоенье Нисходит на меня...
Но такое успокоение для него возможно лишь в природе, в городе он как все: «Мы плененные звери, / Голосим, как умеем». Безысходность, уже не надуманная, овладевает Сологубом. И чем успешнее складывается его жизнь, тем сильнее. И окончательно потерялась тонкая грань, разделявшая одно от другого — жизнь и игру. Сюртук был настоящий, но и все признаки навьего маскарада тоже пришлись впору. Возникает образ двойничества. Появляется даже особая разновидность двойника — злой двойник. Передонов отнюдь не двойник писателя, он лишь худшее в нем. «Меняя разные личины, / Все принимая имена», «себя он хранил» от людей:
И двойника они узнали злого, А не меня.
Значит, был двойник добрый? Но все равно уже непонятно, какой из двойников Сологуба воспевал «Звезду Маир», а какой пел бездарную «Веселую песню»:
Буржуа с румяной харей, Прочь с дороги, уходи! Я — свободный пролетарий С сердцем в пламенной груди. . . . . . . . . . . . . . . . Свет от нас давно ты застишь, — Будет! Шкуру береги! Отворяй нам двери настежь И беги себе, беги. Запирует на просторе Раззолоченных палат, Позабыв былое горе, Вольный пролетариат.
С пролетариатом все понятно: он запировал. Непонятно лишь, кто из двойников поэта бил по щекам пожилую тетку ученика Сабурова? Тетерников? Сологуб? В стихотворении «Выпил чарку, выпил две. / Зашумело в голове», — они, по-видимому, сошлись все вместе. Не потому ли эта пьяная песня на мотив «чижика-пыжика» стала популярной, уличной, что в ней высказано подлинное чувство Сологуба и многих его современников, потерявших зримые ориентиры и преданных бесконечному шатанью из стороны в сторону. На этом фоне маленький цикл «Звезда Маир», состоящий всего из шести стихотворений, — самое устойчивое и оптимистичное создание поэта. И самое светлое, учитывая, разумеется, его собственную световую шкалу.
Но если в «Звезде Маир» звучат тенора, то знаменитый шекспировский сонет Сологуба написан в мрачном басовом ключе:
Мудрец мучительный Шакеспеар, Ни одному не верил ты обману. Макбету, Гамлету и Калибану Во мне зажег ты яростный пожар. И я живу, как встарь король Лeap. Лукавых дочерей моих, Регану И Гонерилью, наделять я стану, Корделии отвергнув верный дар. В мое труду послушливое тело Толпу героев я вовлек, И обманусь, доверчивый Отелло, И побледнею, мстительный Шейлок, И буду ждать последнего удара, Склонясь над вымыслом Шакеспеара.
Этот шедевр сологубовской лирики как будто сложен из серого булыжника. Но это действительно вершина, визитная карточка его поэзии. А достигнута, между прочим, эта вершина всего лишь за счет использования транскрипции. Это — отголоски макаронического стиля. Но — смело, остроумно. И — неподражаемо, потому что по природе своей возможно лишь единожды. Но даже единичного в таком роде не мог принять Толстой. Для того ли он затевал народные школы? Так мог бы читать гоголевский Петрушка, если б ему привелось учить иностранный язык. И так же, как Петрушка, Сологуб, в отличие от Шекспира, готов поддаться обману и едва ли не клянется в своей преданности вымыслу по завету Пушкина: «Над вымыслом слезами обольюсь». «Мелкий бес», попутавший русскую жизнь, отнюдь не вымысел. Напротив, Передонов — всего лишь персонаж, художественный вымысел, так зачем же его считать большим, чем он является на самом деле? Он призван мастером, чтобы дразнить, не более того. Скелеты с картин Константина Сомова тоже дразнят. Таков в буквальном смысле мир искусства. Литературными героями не нужно подменять жизнь. Из художественных образов пора перестать делать политику. Неудачное и явно политизированное продолжение романа тому явное доказательство. Сологуб здесь поступил как расчетливый учитель математики, а не как поэт. Не случайно Передонова он сделал учителем словесности, — его поступки стихийны. Продолжение романа было заведомо несостоятельно именно с точки зрения стихийности его главного персонажа. Это все равно что пытаться, сообразуясь с социальным заказом, развивать идею Недотыкомки. Недотыкомка — своеобразная шинель Передонова, причина его погибели, страшное порождение расстроенной психики, помноженной на грязный узор заплеванных самим же героем лиц и стен. Она — последний кошмар обиженного маленького человека гоголевской школы. Разница лишь в том, что в романе Сологуба не жизнь враждебна к маленькому человеку, а он — к жизни. В этом состоит одно из важнейших психологических открытий Сологуба. Но тогда Передонов уже не просто вымысел, он — уродливое социальное явление, архетип современных маньяков.
Творческие достижения писателя принимались не всеми, но никого не оставляли равнодушными. О нем много писали А. Ремизов, А. Белый, ему всегда симпатизировал Блок, некоторые его стихи считала прекрасными 3. Н. Гиппиус. Книги его переиздавались, особенно роман «Мелкий бес». В 1913 году были изданы тринадцать томов его сочинений, — странное совпадение; тогда же было задумано издание в двадцати томах. Вообще Серебряный век был щедр к вольным художникам. Поэтому выставки, собрания сочинений, неумеренные журнальные славословия не должны вводить в заблуждения, — часто все это были калифы на час. Тем не менее, всем давали жить.
Человек основательный, Сологуб и в литературе занял свое основательное место — за письменным столом. Будучи книжником, много переводил. Сначала для себя, в годы революционной разрухи,— для того, чтобы спрятаться, уйти в себя. Ну, и ради пайка. Его эволюция как поэта хорошо видна по его переводам. Стихи любимого им Верлена, сначала свободно, но вдохновенно переведенные, ставшие «русским Верленом», позднее подвергаются переделке. И тут уже на первое место выходит мастерство, что и отметил чуткий ко всякой фальши Блок. Первый вариант в данном случае как первоисточник. В сумрачной атмосфере сологубовского творчества, где даже море «бурое», Верлен — музыкальный праздник. В своих собственных стихах Сологуб тоже доходит до высшего мастерства, но благодаря возросшей искренности, ввиду известных обстоятельств, в них звучит лишь усиливающийся минор безысходности. Стараясь разнообразить палитру, поэт наряду с изысканными триолетами, вытканными в стиле французских шпалер, не брезгает уличными мотивами:
Ах, напрасно я люблю, Погибаю от злодеек. Я эссенции куплю Склянку на десять копеек. Ядом кишки обожгу, Буду громко выть от боли. Жить уж больше не могу Я без миленького Коли. Но сначала наряжусь И с эссенцией в кармане На трамвае прокачусь...
В этих мотивах узнается лексика будущих героев Зощенко, да и Блок не из этого ли источника почерпнул безумную ритмику своих «Двенадцати»? Одновременно с этим Сологуб, пожалуй, ради эксперимента создает замечательный опыт своего верлибра: «Маленькие кусочки счастья, не взял ли я вас от жизни?» Слышен пушкинский Сальери — другого мы не знаем: «Я счастлив был...» Но в какой-то момент количество приводит к неизбежным самоповторам. Автор не хотел, или не умел, отбирать лучшее. Тому причина и его чисто чиновничья усидчивость, и замкнутость обихода. Несмотря на горько переживаемую смерть сестры, личная жизнь его складывалась счастливо, но с самоубийством жены Анастасии Николаевны Чеботаревской в двадцать первом году все личное закончилось. Памяти ее посвящены самые искренние его стихи и, несомненно, лучшие за всю жизнь. И вместе с тем это фактически последние его стихи. За год до самоубийства Чеботаревской они уже готовились выехать за границу, их даже уверили в разрешении властей, что оказалось ложью. И еще: умер Блок, которого Чеботаревская обожала. Судьба ее была решена, а вместе с ней — и судьба Сологуба. Октябрьского переворота не мог принять человек такой культуры. Сологубу оставалось лишь доживать, прикрывшись переводами и «непротивлением». Его регулярно посещала с обысками Чека. Возможно, спасало то, что когда-то придуманный для него в журнале «Северный вестник» псевдоним одной буквой отличался от графского. Ему давали какие-то должности, — новой власти нужна была культурная ширма. Но в свои шестьдесят четыре года он уже был дряхлым стариком. Умер он в Санкт-Петербурге 5 декабря 1927 года. Умер, сожалея о жизни. В жизни он когда-то предпочитал больше говорить о смерти. Похоронили его на Смоленском кладбище, рядом с Блоком. Блока у него впоследствии отняли, перенесли на Литераторские мостки Волкова кладбища. Сологуба оставили, кажется, за ненадобностью. Из литературы он был надолго вычеркнут.
Его иногда называли «кирпич в сюртуке». Во многом он и оставался чиновником, надевшим волшебные андерсеновские галоши. Он видел сказочные грезы и был подавлен ими, еще больше разочаровавшись в действительности, какой бы она ни была.
Его лицо на портрете Юрия Анненкова напоминает недособранную из линий и углов звезду. Головоломка. Как сумел, он ее собрал. Его лучшие стихи и проза как раз и составляют нечто звездоподобное. Вряд ли он носил в петлице розу, — по чину ему полагается звезда. Звездой в петлице представляется сегодня его судьба. Она болезненно играет своими гранями и никак не может довоссоздаться. Потому что то темное, что высветилось в его душе, предвещало в грядущем еще больший мрак и ужас и на этом застыло гримасой сдавленного крика. В 1893 году Эдвард Мунк, великий норвежский художник, создал картину «Крик». Человек кричит на мосту, кричит неизвестно куда, на ветер, колебля волновую природу материи. Нарисовал Мунк свою картину небрежно, на куске картона, как будто предчувствуя всю отчаянность прекрасного и чудовищность приближающихся в мире потрясений. Двадцатый век подтвердил это мерой, превышающей человеческое разумение. Сологуб в лучших своих произведениях отображал такое же отчаянье, но иногда совпадает с Мунком буквально, как это случилось в том же 1893 году, когда он закончил одно из своих стихотворений такими словами:
Я тюремной муки Плачь и вопль протяжный Ветру передам.
Мунк и Сологуб как будто кричали друг другу и об одном и том же, но никто не был услышан.
Валерий Макаров