Кто дал мне это тело
И с ним так мало сил,
И жаждой без предела
Всю жизнь мою томил?

О Федоре Сологубе: критика, статьи, воспоминания, исследования

Александр Измайлов. ИЗМЕЛЬЧАВШИЙ РУССКИЙ МЕФИСТОФЕЛЬ И ПЕРЕДОНОВЩИНА. «МЕЛКИЙ БЕС» — РОМАН Ф. СОЛОГУБА

А. А. Измайлов
А. А. Измайлов

 

I

 

Больше, чем когда-либо, нужно признать сейчас странную оторванность нашей молодой литературы, в особенности беллетристики, от жизни. В частности, русская провинция может особенно обижаться на русского бытописателя.

Покажите мне роман из жизни русской провинции, который бы нашумел, понравился, заставил о себе говорить. Художники-модернисты сознательно и намеренно рвут с преданиями реализма. Для их психологических выкрутасов гораздо удобнее оторванность от времени, места, собственных имен.

В современных поэмах в прозе, как и в драмах, действие происходит в каком-то тридесятом царстве. Отпадают имена, ярлыки и фамилии. Намеренно вытравляется быт. Намеренно устраняется все конкретное, и узор жизни вытягивается в прямую и скучную линию. Намеренно рисунок приближают к лубку.

И провинция скучает. Где ее певцы и мечтатели? Скажут, Чехов исчерпал все ее тоскливое содержание, обокрал своих собратьев, ничего им не оставил? Это верно, что насчет уныния и серости до сих пор сырым туманом виснет печаль над нашими Мозырями и Устюжнами.

Но уж будто иссякли в ней все иные проявления? И уж будто наша провинция способна будить только одно настроение чеховской печали? Не может ли она иногда рождать ненависть и гнев? Разве иссяк родник русского смеха? Разве, если бы был жив Салтыков, не нашлось бы материала для его обжигающего сарказма?

На нашем художническом безрыбье появился превосходный роман, бросивший негодующий вызов русской провинции. Это «Мелкий бес» Федора Сологуба. Его уже заметили. По нашему русскому обыкновению, «либо в рыло, либо ручку пожалуйте» — кто-то из литературных обозревателей уже успел сказать, что это вторые «Мертвые души».

Время от времени для того, чтобы пробудить читателя от спячки и доставить удовольствие писателю, неумеренно добрые люди повторяют эти слова, которые должны, конечно, только конфузить тех, к кому их применяют. Если «Мелкий бес» Сологуба будет первым «Мелким бесом», а не вторыми «Мертвыми душами», — это ничуть не умалит его достоинств.

 

II

 

«Мелкий бес» есть жалкий, ничтожный, серенький бес провинциальной дрянности и пошлости. Если бы существовали бесы и были прикомандированы в определенном числе к разным местам и разным людям, то того, который определен к нашей провинции, удивительно постиг Сологуб.

Это не страшный дух отрицания и сомнения, смущавший Фауста или Ивана Карамазова. О, если бы было хоть подобие этого! Это даже не бес, действующий даже на похоть очей и возбуждающий в человеке сокрушительные порывы грешной страсти. Это не искуситель, шептавший в ухо Раскольникову или Печорину, даже не тот, который создавал по своему образу и подобию Чичикова.

Это именно мелкий, куцый, жалкий бес мелкой практичности, мелкой и трусливой злобности, кроличьей похотливости, тупой и бездарный по существу.

Конечно, сологубовский Передонов — воплощение этого мелкого беса — не есть всеобъемлющий тип, к которому свелась интеллигенция русской провинции. Тогда нам оставалось бы лечь и умирать. Передонов — только одна из разновидностей так называемого провинциального интеллигента, в сущности даже интеллигента в кавычках, но страшно распространенная, но бьющая в глаза и в нос, но такая, наткнувшись на которую нельзя не предаться долгим, беспокойным и жутким размышлениям.

Стоило ли жить десятилетия, болезненно претерпевать всевозможные эволюции, чтобы, начав Онегиными и Печориными, через фазы Чичиковых, Тамариных и Обломовых спуститься до Передонова? Стыдно за Мефистофеля, разменявшегося на медные гроши...

 

III

 

Передонов — учитель гимназии. Он прошел университет и мог бы, очевидно, быть интеллигентным в истинном смысле. Но образование скользнуло по нему, совершенно не коснувшись его дрянной души. Идеалы знания ни разу в жизни не поманили его своими заманчивыми огнями. Вся пора золотой молодости с ее зорями, бурями, зарницами увлечений и страсти, молодыми задорными спорами в накуренной комнате, гражданским дерзанием, запрещенными книжками, милой первой влюбленностью, — все прошло мимо этой рано оплешивевшей души. Точно ничего не было.

Передонову немного лет, но он уже стар собачьей старостью. У него уже есть давняя, прозаическая, мещанская связь с некрасивой, неинтеллигентной, старше его девицей. Давно уже ничто, кроме простой животной похоти, не связывает его с ней. Он считает себя завидным женихом в городе, и унылый, серый город разделяет его взгляд. В самом деле: учитель гимназии, золотые часы, которые он старался смотреть при людях, золотые очки и впереди — перспектива инспекторства. И Передонов слишком хорошо знает цену и своих золотых очков, и своей карьеры.

Он трепещет, как бы не продешевить себя. Он знает, — и не ошибается, — что почти любая из знакомых барышень его круга почтет за счастье соединить с ним свою судьбу. Любая из них в состоянии несравненно полнее, чем его сожительница Варвара, удовлетворить его похотливость. Но Варвара держит его цепкой приманкой. У нее есть протежирующая ей княгиня. Передонову известно, что княгиня обещала инспекторское место тому, кто женится на Варваре. Этого достаточно для того, чтобы ради этого будущего шкурного счастья Передонов махнул рукою на все и предпочел жизнь с постылой женщиной союзу с тем, кто мог бы ему дать действительное счастье.

Сухощавая, почти безобразная сожительница внушает ему омерзение. В его душе все время теплится борьба мелкотравчатого практицизма с влечениями самца. Соблазн красивого тела дурманит его. Он по-своему мучится, стараясь не упустить и инспекторство, закрепленное за Варварой, и счастье, какое сулят сдобные провинциальные невесты. Жалкая мечта карьеры берет перевес над его вожделениями и отрезвляет его даже тогда, когда он почти уже готов совершить «глупость». С чисто провинциальным самодурством он выбирает себе невесту из трех сестер своего товарища, но в решительную минуту «благоразумие» его берет верх, и он возвращается к своему очагу.

 

IV

 

И это сватовство-лотерея, где Передонов на пространстве нескольких минут издевательски дает обещание трем сестрам и тут же берет его обратно, и все мелочи жизни учителя с нелюбимой мещанственной женщиной, вся история трепетного закрепления Варварою выгодного жениха за собою путем сочинения многообещающих поддельных писем от княгини, — все это с удивительным знанием жизни и проникновением в мещанственную натуру написано Сологубом.

Перед вами встает огромное, старательно и талантливо написанное полотно, в которое всматриваешься с той жадностью внимания, какая иногда возбуждается именно вопиющей пошлостью изображенного. Не наблюдали ли вы на себе иногда невозможности оторваться от необыкновенно плохого рассказа именно потому, что он безнадежно бездарен? Не дочитывали ли вы иногда до последней буквы длинного анонимного письма именно потому, что оно омерзительно плохо, нагло и глупо?

Так неотразимо завладевает вниманием пошляк Передонов. С отвращением, с ненавистью изучаешь его, схватываешь каждую новую подробность его привычки, следишь, как он плюет в лицо ненавистной ему Варваре, как он нюхает кофе, боясь, чтобы она его не отравила, как беспрестанно сосет карамельки, мальчишествуя, плюет на обои, как он весь трусливо сжимается, когда товарищ прицеливается в него кием, как он кокетничает запрещенным Писаревым, а потом, при перемене ветра, прячет эти книги в печку, как он сам доносит на всех и всех гнусно подозревает в желании донести на него и ради предотвращения катастрофы, потери своего места, унизительно обходит всех, власть имеющих в городе, чтобы заручиться поддержкой, и т. д. и т. д.

 

V

 

Передонов страшен своей плоскостью, своей срединностью, своей мертвостью для всего, что бывает в душах людей святого, благородного, дерзновенного, повышенного. Это полная стушеванность вершин и низин. Изучаешь это и видишь, что даже низменность человеческой души, порочность страсти, преступность, — все это лучше той передоновской теплохладности, которую проклинает «Апокалипсис».

У мистиков существует предположение, что дьявол есть не противоположение Богу, не самая нижняя точка опрокинутого треугольника, отражающего как бы в зеркале треугольник Троицы, но средняя линия между двумя треугольниками, черта безразличия, плоскость, средина. Такой момент обезразличенного, выцветшего, вылинявшего добра являет собой Передонов.

У людей есть патриотизм, любовь к красоте, врожденная любовь к человечеству. У Передонова ничего подобного нет. Ко всему этому, ко всем великим и высоким словам и понятиям у него какая-то тупая и глухая ненависть. Заходит разговор о Чехове. Передонов слушает его с выражением явной скуки в лице.

«— Я не читал. Я не читаю пустяков. В повестях и романах все глупости пишут.

— Но пишутся же теперь и хорошие книги, — возражают ему.

— Я все уже хорошие книги раньше прочел, — с тупой самомнительностью возражает он. — Не стану же я читать то, что теперь сочиняют!..»

О Пушкине он не более высокого мнения.

«— У вас Мицкевич был, — говорит он поляку. — Он выше нашего Пушкина. Он у меня на стене висит. Прежде там Пушкин висел, да я его в сортир вынес, — он камер-лакеем был.

— Ведь вы русский, что же вам наш Мицкевич? Пушкин — хороший, и Мицкевич — хороший.

— Мицкевич — выше, — повторяет Передонов. — Русские — дурачье. Один самовар изобрели, а больше ничего».

Передонов ходит в церковь, но не потому, что ему хочется перекрестить лоб, а для того, чтобы все видели, что он благонамерен. К политике он безразличен. Но там, где это выгодно, он спешит заявить свою солидную и надежную настроенность: «Мне нельзя запрещенные книги читать. Я не читаю никогда. Я патриот».

У предводителя дворянства заходит речь о его былом либерализме. Передонов торопится засвидетельствовать, что и в университете он уже хотел «не такой конституции, как другие»: «Чтоб была конституция, но только без парламента, а то в парламенте только дерутся... Но и то это давно было. А теперь я ничего».

Земские школы он хотел бы «подтянуть».

«— Там учителя нигилисты, а учительницы в Бога не верят. Они в церкви стоят и сморкаются.

— Ну, это, знаете ли, иногда необходимо.

— Да, но она точно в трубу, так что певчие смеются. Это она нарочно. Это Скобочкина, такая есть, в красной рубахе ходит...»

Для Передонова наслаждение шпионить, доносить, поймать гимназиста в провинности против инструкции, подвести его под родительские розги. С каким-то похотливым чувством он поддразнивает, как мальчишка, хорошенького гимназиста, играя на его сходстве с девочкой. Весь эпизод, который создает Передонов, раздувая свою догадку, что среди гимназистов живет и учится переодетая барышня, в высокой степени типичен для сологубовского героя, как ярко характерен и для наших богоспасаемых захолустий, где, — можно ручаться, — такие анекдоты хронически повторяются.

 

VI

 

Схватить в целом эту фигуру человека, в душе которого никогда, — ни даже ошибкой, ни даже по недоразумению, — не задерживалось ничто благородное и необыденное, который мелко практичен, тупо самомнителен, похотлив без дерзости, никого никогда в жизни не любил, — ни ближних, ни дальних, ни родных, ни любовниц, — и вы почувствуете жуткость перед этим серым чертом без рогов и шерсти, в безвкусном костюме щеголя дурного тона, перед этой ходячей дрянью, какую могло породить на свет Божий только тусклое и реакционное безвременье конца века.

Среди эпизодов, прорезающих роман Сологуба, нужно выделить роман провинциальной девушки с юношею-гимназистом. Я давно не читал таких благоуханных страниц, посвященных исключительно анализу молодого, еще стыдливого, уже дерзающего чувства. В наши дни, когда беллетристы в значительной части устремились в фотографирование вооруженных восстаний и в то, что Чехов называл обличением дурных городовых, а с другой стороны — в чистую порнографию, — отдыхаешь на таких страницах, где слышится голос красиво пережитого чувства и живого несочиненного наблюдения.

Это далеко не безгрешно, с точки зрения людей, которых бросает в краску нагота мраморных статуй, и, разумеется, это — чтение не для институток. Но это здоровый и трезвый культ тела и красоты, — то, что составляет право и обязанность искусства. И эта молодая, бурная страсть выписана автором в нежных и чистых тонах. Выделенный из романа, этот эпизод мог бы быть самостоятельною, красивою поэмою молодой земной любви.

Если в чем можно упрекнуть Сологуба, — это в некотором несоответствии его женского типа обычному типу провинциальной барышни. Что-то столичное, утонченно-грешное, слишком интеллигентное чувствуется в героине этого эпизода. И обилие духов не гармонирует с ее скромным материальным положением. И ее разъяснения значения ароматов, где ее речь почти переходит в ритмическую, — уместнее в утонченной декадентской гостиной Петербурга, чем в скромной комнатке провинциального домика.

 

VII

 

С истинным чутьем художника Сологуб не показал нам в своей книге ни одного любовного увлечения Передонова.

Какой же, в самом деле, может быть роман у инфузории, у амфибии, у моллюска? Что-нибудь похожее на вспышку страсти, даже некрасивой, даже грязной, было бы диссонансом в эпопее плешивой передоновской души. Перед вами проходит минутная связь Передонова с одной из матерей доверенных ему гимназистов. Но это такая прозаическая мерзость, с таким трепетанием трусливой души, с таким верным расчетом на сокрытие «романа» от мужа, с таким отсутствием всякого порыва страсти и увлечения, что это только новое доказательство полной духовной импотентности Передонова.

О чем можно пожалеть, это о том, что своему герою Сологуб дал патологический наклон. Уже с самого начала романа чувствуется что-то ненормальное в суеверной пугливости и мнительности Передонова. Болезненная черта растет и растет на протяжении книги.

В конце ее учитель весь становится жертвой болезненных подозрений. У него развивается несомненная мания преследования. Ему кажется, что его выслеживают даже короли и дамы карточной колоды, и он выкалывает им глаза. Странное, фантастическое существо, Недотыкомка, преследует его и не дает ему покоя. В конце концов, в мучительном желании отделаться от нее, Передонов поджигает дом, куда, ему кажется, она проскользнула, и действует, как форменный маньяк, заливая финальные страницы романа кровью.

Писатель дает то, что он дает, а не то, чего от него хотели бы читатель и критик. Это аксиома, но мне кажется, что, окрасив свой широко захваченный образ патологически, Сологуб сам отнял у своего героя огромную долю той его значительности и типичности, какие он мог иметь. Страшный в своей реальной несомненности тип приблизился к «исключительному случаю», к трагическому анекдоту.

Передонов вовсе не так страшен, когда он пациент психиатра. Страшно то, что сотни и тысячи Передоновых, наводняющих необъятный русский простор, слишком здоровы, слишком нормальны, что их не преследуют никакие Недотыкомки, что их здоровью может позавидовать половина нашей настоящей интеллигенции.

И есть еще нечто горшее, чем простое существование и размножение Передоновых. Еще больший ужас в том, что перед ними раскрываются двери порядочных провинциальных домов, что, пользуясь общею провинциальною серостью и туманностью, они импонируют на окружающих своими золотыми часами, своею наглостью и будущим инспекторством, что они учат и воспитывают и будут воспитывать наших детей, что русская девушка, заброшенная в провинциальную тину, смотрит и будет, пока не прозреет, смотреть на них как на завидных женихов.

Это ощущение, вызываемое «страшным пошляком» Сологуба, нестерпимо, и в этом смысле его роман — прекрасное и радостное явление. Он срывает маску приличности с отвратительного передоновского лица и показывает, какие волчьи зубы у того, кого в русских потьмах и сумеречности немудреной души легко принять чуть ли не за Ивана-царевича. Эта просветительная роль романа радует, и в этом смысле каждое новое его издание будет приобретением.

 

Примечания:

Русское слово. — 1907. — № 167, 21 июля.

Источник: О Федоре Сологубе. Критика. Статьи и заметки. Сост. Ан. Чеботаревской. СПб.: Навьи Чары, 2002. — 560 с.
Tinkoff