О Федоре Сологубе: критика, статьи, воспоминания, исследования
Ю. Спасский. «НАВЬИ ЧАРЫ»
Беру кусок жизни грубой и бедной и творю из него сладостную легенду, ибо я — поэт», — начинает автор свой роман. Очевидно качественное различие с «Мелким бесом».
Там «творимая легенда» об очаровательном и прекрасном — только маленький уголок романа, оставляемый в тени неподкрашенным реализмом жизненной правды. Здесь, по замыслу художника, он соберет медвяную росу с цветов жизни лишь для того, чтоб переработать ее в субъективном горниле своего идеала, окрасить лирическим цветом своей души.
Пишущий эти строки провел большую часть своей жизни в глухом провинциальном городе. При чтении «Мелкого беса» ярче, сильнее чувствовалась злая жестокость окружающего мещанства, рождались сравнения, сопоставления. Перемените внешние положения действующих лиц, собственные имена, и родная, знакомая обстановка выступит перед вами из-за черт Передонова, — но как выступит?
Разоблаченная до самого своего корня, со смытыми красками, кое-как замалевывавшими уродство, с обнаженным мучительством, с исказившимися от злобы чертами.
И не на чем успокоиться и отдохнуть. Впрочем, в пустыне, по которой рыщет мелкий бес, есть один крохотный уголок, откуда веет свежестью здорового дыхания прекрасной, гармоничной любви.
Красивый юноша, почти мальчик, с еще не проснувшимся вожделением, и девушка зрелая — полной, исчерпывающей страстью яркими мазками брошены художником на однотонный, серый фон передоновщины. Прекрасно их тело своей нежной чувственностью, прекрасна лирика их чистого просыпающегося влечения, изящны и строго выдержаны линии их отношений.
Автор облек их в античное, открывающее тело платье, осыпал цветами и окружил благоуханным ароматом весны. И бесконечно далекими, чуждыми окружающей обстановке, как бы насильственно вдвинутыми в нее и, может быть, даже чужими самим себе кажутся нам фигуры девушки и гимназиста, вознесенные художественной волей автора на высокую ступень идеализирования изящества и красоты.
«Мелкий бес» выделяется из всей современной дереволюционной художественной литературы. И здесь дело не в силе таланта и не в том, что автор не пожалел красок, чтобы нарисовать весь отталкивающий смрад мещанской обыденщины. Отрицание окружающей жизни — черта, присущая всему современному художественному творчеству. Важно, что выдвигает автор в положительном утверждении, где ищет он огонек идеала тлеющий под снежными сугробами мещанского царства? Намек ответа слышится в журчании ручейка юношеской любви. В ласковых напевах молодой страсти, в изящных очертаниях юного красивого тела.
Дерзновением жизни, разбившей призраки условности, жизни, торжествующей победу над страхом и злобой, над сомнениями в себе самой, веет от этих немногих страниц романа. Эстетическое оправдание мира, и, как вывод, окутанное сказочно прекрасной дымкой, снова из седой древности вознесенное на пьедестал человеческое тело, и, как дальнейший вывод, — апофеоз любви и страсти.
Таковы зерна, раскиданные в «Мелком бесе». Пышным всходом разрастаются они в «Навьих чарах».
«Прекрасны тело, молодость, веселость в человеке, — вода, свет, лето в природе», — начинает автор свою повесть.
Революционными огнями, переносящими нас в только что прожитые дни, освещены действующие лица «Навьих чар». Воздух насыщен, гроза готова разразиться, накопляются и сознают себя вставшие на бой с прежней жизнью силы. «Мечта освобождения» пленяет и волнует молодые сердца, захватывает толпу, поднимает людей до пределов героического.
Ужас затхлой мертвечины прекрасно символизирован автором в шествии мертвецов, поднявшихся из могил. Губернатор и казаки, грубые пьяные мужики, замученные дети, забитые женщины, угрюмые дворяне и попы проходят сплоченной толпой. Выросшие в мерзости запустения, еще живыми истлевшие, они похоронены лишь принуждением художника. В действительности чувствуется, что этот мертвый мир еще долго будет сеять тление и смрад среди живых, что в его ядовитых испарениях задохнется дерзновенная «мечтой освобождения» юность, потухнет «сладостная мистерия» любви, жаждущей и отдающейся, и снова пустынным мраком и холодом облечется бытие.
Не в создании революционной легенды, не в художественной идеализации пронесшегося над нами вихря возмущения лежит центр тяжести романа.
Он в настроении сказки о прекрасной жизни, в оригинальной эстетической утопии, развертываемой автором. Великий мастер декоративного искусства Вильям Моррис во имя поруганного современною общественностью своего эстетического идеала отверг ее и написал свои «Известия ниоткуда».
Революционное отрицание действительности в связи с тоской по утраченным красоте и чувству жизни, в рамке мистической скорби о прекрасном и далеком, присуще герою «Навьих чар» — Триродову. Наброшенный на него плащ загадочности и авантюризма, толпа красивых женщин и детей, окружающих его, скорбные взоры бледных мальчиков, безмолвных и безвольных, — все это причудливо переплетено с молодой действенностью мятежных сил, с партийными оттенками политической борьбы. Последняя там, где она берется сама в себе, окрашена бледными, сухими, скучными тонами. Автор только скользит по поверхности политических разногласий и скрывающихся за ними сил. Кадеты и революционеры, помещики и рабочие в качестве таковых мало затрагиваются романом, и в их чертах схвачено лишь кое-что существенное.
Дерзновенная мощь, мрачный ужас революционной волны, всколыхнувшей до самых глубин народную мысль, остались вне поля зрения автора. Политике отведено в романе, правда, много места, все действующие лица выступают под тем или иным политическим клеймом, совершают партийные поступки, излагают партийные программы. Но это только портит эстетическую цельность впечатления, дает оттенок чего-то искусственного, вымученного, восковых фигур с наклеенными ярлыками. Быть может, умышленная, эта жестокость изложения как бы подчеркивает всю тщетность стремления изменением одних лишь общественных форм поднять ценность жизни.
Революция, пролетарии, социализм — для Триродова это лишь точка опоры, где он поместит свой рычаг разрушения старого строя. Строя, наполнившего человеческую душу пошлой злобой и ненавистью, обезобразившего тело, предавшего остракизму наслаждение молодостью и красотой. На развалинах мещанской культуры воздвигнется новый храм, в мистическом единении сольются чистые сердцем, свободные от призраков, совлекшие с себя старую оболочку люди. Они сложат новые гимны, с их уст слетят иные молитвенные слова, в поклонении юной прекрасной чувственности, в таинственном кипении пламенем любовной страсти, в претворении искусства в жизнь будет заключаться их религия. «Мы совлекли обувь с ног и к родной приникли земле. И совлекли одежду, и к родным приникли стихиям, и нашли в себе человека, только человека, — ни грубого зверя, ни расчетливого горожанина, только плотью и любовью живущего человека». Нежно-розовым, пленяющим светом окрашены чистые души заполненной революционным порывом молодежи. «И не одно здесь было юное сердце, в котором девственная страсть сочеталась с мечтою освобождения, и в восторге освобождения пламенела, пламенея, юная, жаркая любовь, — освобождение и любовь, восстание и жертва, вино и кровь, — сладостная мистерия любви жаждущей и отдающейся!..»
Прекрасною поэмой стремится сделать Триродов окружающий его уголок жизни. Посреди беспечного радостного смеха воспитываемых им детей, среди фантастично-художественной обстановки, созданной им вокруг себя, скорбь и тоска не покидают его сознания. Предчувствует ли он, что злая вьюга жизни погубит взлелеянный им цветок поэтической фантазии, или, может быть, сознает свою внутреннюю отчужденность на кровавой арене, где грудь на грудь встают враждующие общественные классы и во взаимной борьбе перекрещиваются политические силы, на это мы не найдем ответа в пока напечатанной части романа, весьма вероятно — и в дальнейшем изложении. Здесь мы уже соприкасаемся с областью качественной оценки сотворенной художником легенды. А вопросы о ценности идеалов каждый в последней инстанции может решать только сам. И тот, кому Триродов, с его царством грезы, кажется лишь беспочвенным листком, оторвавшимся от родного ствола, тот не станет думать над причудливыми образами «Навьих чар», может быть, даже с презрительным негодованием отбросит книгу в сторону.
Но найдутся и те, которым воздушный замок, возведенный автором на обломках старой помещичьей усадьбы, явится картиной близкой и знакомой им самим. Из глубины своей души смогут они извлечь созвучья скорбным и одиноким думам Триродова.
Как прекрасна могла бы быть жизнь! — таков лейтмотив всякой утопии. В горниле художественной переработки этот контраст того, что есть, с тем, что могло бы быть, ощущается ярче, полней.
Воскрешенный античный мир в культе чувственной красоты, гармонии молодого тела, действительность, претворенная в искусство, безмятежная ясность души, обретшей наконец оправдание жизни. Преодоление противоречий, разъедающих современную жизнь, могучий, гордый в действии разум, перед самим собой свободный человек будущего.
Осуществится ли через разрушение мещанства эта утопия. Кто знает? Подобно первым христианам перед концом старого мира, с надеждой смотревшим в будущее, мы могли бы, может быть, вслед за автором сказать: «Когда мы пройдем через очищающее пламя великого костра, нам откроется новая земля и новое небо — и в великом и свободном единении мы утвердим нашу последнюю свободу».